Рубрика: Столица

Из журнала «Столица» образца 1997 года

Главное здание.


 

Воробьевы горы, как это ни странно, до сих пор наилуч­шее место для клятвы на Воробьевых горах. Смысл клятвы не менялся с тех пор, как простые русские парни Саня Гер­цен и Колян Огарев, два капитана, шагнули на краюху, гля­нули долу… А там — немытая Россия, от силы сорок соро­ков! А там — ребята, не Москва ль под нами? «Клянусь», — сказал один. «Клянусь», — отвечал другой. В чем клялись — никто уже не помнит, но ради жертвоприношения пустили под откос гулявшую мимо свинью.

Потом на том же месте взошла гранитная морковка, им­перский студень МГУ: обзор стал шире, горы выше. А они все едут и едут сюда клясться, со всех четырех необъятных концов света.

В дом, где разбиваются мечты. В дом, где закаляются сердца.

В Главное, короче, Здание.В ГЗ.

 

Денис

Вначале был Папсуев. И острая половая недостаточность, которая загнала меня на десятый этаж, во враждебный сектор «В», провожать одну — в фильдеперсах с люрексом. Проводил все, что положено, но внутрь допущен не был — под смехотворным предлогом общей не­стабильности.

Беспощадно захлопнулась дверь. Я посмотрел на электронный ци­ферблат, и мое доселе открытое, мое доброе лицо некавказской на­циональности почернело: опоздал! 23.10. Автоматически не попадаю из пункта «В» к себе, в «Б», потому что переход через пункт «А» за­крыт Папсуевым. Бдящим нашим управдомом.

Объясняю. «А» — ключевой университетский корпус, со шпилем и часами, но главное — во все стены шедевры соцреализма про краны, партконференции и заполуденный покос. Все бы ничего, даже и к та­кому привыкаешь, как вдруг Папсуев пересчитал шедевры, шедевров оказалось реже, куда-то исчезают без спроса.

Но перевыполнило чашу происшествие на девятом, на ректорском этаже. Ночная тать, а может, тати, замочили чем-то красным левый верхний угол полотна «Допрос коммунистов». С помощью обоняния удалось установить: для акта вандализма ис­пользовано поддельное грузинское вино «Са­перави », которое знаменито тем, что не имеет подлинника и отстирыванию не подлежит.

Тут-то и грянуло распоряжение перекры­вать корпус «А» чуть стукнет 23.00. Штат ка­раульной службы немедленно возрос до че­тырех сотен хлопцев, без учета ста и одного милиционера.

Таким образом, жертвой любви управдома к соцреализму пал я.

Заночевать пришлось невостребованно, на выселках, под дверями. Хорошо хоть, евроре­монт вынудил кого-то поставить в коридор на просушку свежеэмалированную ванну.

В ней я обрел покой.

Склейка

Маша

Был разбужен девчачьим смехом:

— Кто ты, снежный человек? Достаточно побелевший, в эмали по самые бакенбарды, я представился:

— Парламентарий. Шел к людям с миром, но не впустили. Ветеран Игр доброй воли. В прошлом — парковый дискобол. В данный момент олицетворяю из­вестковый период истории человечества. Могу и подвинуться.

— Геолог, значит, — констатировала она, окончательно уйдя с гла­зами под соломенную челку.

Я встал навстречу, чтобы лучше перенести приближение чувства, которое сильнее, чем два Фауста, и выше подъемного крана:

— Не от юриспруденции ли слышу? — Принадлежность к гумани­тарному корпусу от меня не скроешь, на пятом курсе определяешь «мажора» с лету. Юристы, экономисты, социологи, психологи — все престижные и центровые.— базируются в стекляшке Первого Гума и редко заглядывают к нам, в Главное Здание, где три простонародных факультета: геологический, географический, мехмат.

— Маша, — кротко подтвердила она свой неместный статус. «Да не наша», — добавил я про себя, но виду не подал.01

Ну что, Одиссей с крымской пропиской? Как справляться с внут­ренними сейсмическими процессами, с тектоникой в области пред­сердия?! Чем тебе теперь помогут офиолитовые и бонитофиолитовые ассоциации островодужных систем всей западной Пацифики?! Спросить у доктора наук Портнова? Может, он подскажет, как со­вместить два несовместимых мира — Первый Гум и Главное Здание?

«Не ходи ты к ней навстречу, не ходи: у нее гранитный камушек в груди». Геологический романс.

 

Сы!

…Доспал я «на столах», на восьмом этаже, где люди обычно реа­нимируются после вчерашнего.

— Что, Дениска, опять на «Кристалл» не хватило? — якобы посо­чувствовал гундосый Тим. — Говорил тебе: не бери ты «Левшу» туль­ского призыва, не рискуй. Если очень надо — прими Брынцалова: он все-таки медик, хотя и не совсем здоровый.

— Смотри сам не сдохни! — вяло рекомендовал я товарищу и пере­катился черепом на другую сторону стола, где выделялся зычный слоган: «Феногенова — под суд!»

Тут-то меня и накрыл сам Феногенов. Ловец прогульщиков, охот­ник на разгильдяев.

— Студент, почему вас в данном случае нет в шестьсот шестнадца­той аудитории на лекции профессора Кали­нина про плотность?

— Профессор, наверное, потому это, что я сейчас здесь, «на столах».

— Ответ достойный! Но имейте в виду, сту­дент, что магистратура «на столах» не валяется!

И отправился на дальнейшую зачистку тер­ритории.

Это новая иерархия. За четыре курса дается «бакалавр», что в миру ценится чуть выше техникума. Для приличного диплома надо учиться еще год. А на магистра — два. На­чальство в полном упоении от титулов: что-то им мерещится масонское, секретное, для по­священных. И потом — за «магистра» денег заломить не стыдно.

Сейчас полный платный курс на геофаке стоит пять тысяч уе. На экономическом, гово­рят, — все тридцать. Попадаются, что удиви­тельно, идиоты платить — человек десять. Россияне причем.

А иностранцы у нас на кафедре не водятся. Были двое. Арабы: Ахмет и Фарид. То ли из Ирака, то ли из Ирана — в общем, чтоб было понятно, оттуда, где преобладают мезозойские орогенные форма­ции. Но не продержались арабы до диплома.

А дело в том, что каждое лето у нас полигон — полевые работы в Крыму, под Бахчисараем, фактически на родине моей малой. Там у МГУ собственная земля, битком набитая орудиями пролетариата. Копошимся, значит, в многозначительных булыжниках, живем в па­латках, никаких перебоев с портвейном не имеем, что существенно. Раз в неделю дежурная бригада выдвигается за продуктами в Бахчи­сарай либо Симферополь. Там все точки с «Массандрой» к услугам, надо только вовремя остановиться.

Выпал жребий в дорогу мне — с Ахметом и Фаридом. Взяли трех­литровую банку на пробу, сели возле КПП на ступеньки. Ребята по­началу жались: мол, Аллах против алкоголя. А я:

— Невермайнд! Геологу даже рекомендуется. Землю насквозь уви­дишь. Нефть найдешь. А где нефть — там и нефтедоллары, они ж близнецы-братья.

Пьют. Постепенно вникая. Сбегали уже и за второй банкой. Иску­пались в бахчисарайском фонтане. Пора назад — но тут Ахмет пада­ет плашмя, лицом в землю. И не двигается. Щупаем пульс — нет пуль­са! Разлепляем глаза: зрачки на свет не реагируют! Подносим вместо зеркала баночное стекло — не дышит! Представьте мое состояние: напоил иностранного подданного до смерти. Да еще КПП рядом. За­метут, повяжут — прощайте, Воробьевы горы!

И вдруг, когда надежда умерла последней, из Ахмета раздался вопль:

-Сы!

— Что «сы»? Что имеешь в виду, Ахметушка? Кому говоришь? — тормошу парня. А он опять:

-Сы!

Собираются люди, говорят: может, помочь парню? Может, оби­делся на что-нибудь? Может, просит политического убежища на острове Крым?

— Ай сы ойл! — наконец формулирует Ахмет. I see oil, значит.

О, слава Аллаху! Оказывается, нефть увидел!

И так это за ними с тех пор закрепилось: то Ахмет лицом оземь и нефть видит, то Фарид. Причем, бывало, прямо возле ГЗ на улице Ле­бедева нефть находили. Потом за ними приехала делегация женщин с Востока в паранджах и конвоировала разведчиков недр восвояси. Где вы теперь, ребята? В каких аравийских степях находите то, что ищете?

О, как мне хочется сейчас упасть, как вы, и закричать: «Сы!» По­тому что я вижу.

Но как сделать, чтобы и она увидела?

После семинара спускаюсь в нижний буфет — она там, в очереди за эклерами.

План рождается молниеносно! Сшибая караул, лечу в сектор «Е», в поликлинику. Ничего не объясняя, сдираю белый халат с медсестры

Светки — хорошо еще, что на ней надето больше, чем обычно в мае, — и, натягивая на бегу маскировку, внедряюсь в подсобку пищеблока. Там как раз разгружается свежая выпечка.

— Эй, зема! Ты чего, задремал? — кричат мне мужики из фургона и суют в руки целый противень с эклерами.

Я несу его через столовую торжественно — как руку и сердце не­сут. И только наш кавээнщик Юрка Сергеев, быстро смекнув, в чем дело, молча зачерпывает себе дюжину.

— Старик, положи на место. Для дела требуется стопроцентное изобилие.

Она еще в очереди. Я подхожу, встаю перед ней на одно колено, корректно, без надрыва:

— Маша, это вам.

— Господи, откуда столько?

— Выиграл в пищевую лотерею. Эксклюзивные эклеры. Только для вас, Маша.

Очередь опасливо расступается, вокруг нас образуется вакуум, в котором она возгорает как вольфрамовая нить:

— Так надо же скорее, пока не зачерствели!

— Пока сердца и печень для счастья живы! — подхватываю пафос. «Победа!» — ликуют чувства. «Конец тебе», — сигнализирует ма­териальная часть организма, более осведомленная в правилах жизни.

 

Жан-Мишель Жарр

Когда я на следующий день пришел к ней в Первый Гум, «сачок» обсуждал, как бы поближе придвинуться к французу, на расстояние не слишком вытянутой руки, чтобы потеребить гения слегка, посюсюкаться.

«Сачками» называются зоны тусовок и таба­кокурения. Позиции распределены на века вперед и обжалованию не подлежат. В углу хипаны — с неразборчивым БГ на устах и облыжным суици­дом во взоре. «Бычки» доминируют в центре, чтобы хватило пространства для жестикуляций. Демонстрируют, у кого какие автомобильные новости и у кого чего вышло в свободное от вождения время. «Мажоры» тяготеют к фраму­гам, к свету, к подоконнику. Таковы и в жизни они: все — дитя добра и света, благоустройства и комфортабельности. Особняком, вне конкурен­ции, штучные особи: внучка Ельцина, ребенок г-на Благоволина, кто-то из близлежащих к Кобзону, исполнительница женских ролей Ольга Кабо… Томно проплывает, скрипя кожей в жураве активная лесбиянка Танюша, которая сделала для моей личной жизни не меньше само­го Папсуева, хотя и абсолютно в противополож­ной плоскости.

А надо вам иметь в виду, что в Гуме принято подчиняться коллек­тивным интересам. Если общество выбирает траву — будь добр, при­соединяйся. Дерзай. Пробуй.

Два года тому от овердозы героина умерла Оксана, дочь зама дека­на психфака, на квартире у такого Бонч-Бруевича. Бонч-Бруевич — человек «сачка», заканчивает теперь юридический.

Если ночью положено танцевать на столах в «Голодной утке» — иди и танцуй, через «не могу», до полного слияния с массами.

Коллективизм во всех новациях.

Намедни Танюша подплыла к Маше:

— Вы интересная, у вас нетривиальная конструкция тазобедрен­ной части. Вас информировали об этом? Такая маленькая улыбка, об­резаться можно… Но как же вам не личит «Моторола», душенька моя! К вашему ушку с мочкой миндалевидной я подпустила бы толь­ко «Эрикссон-388». Да-да, сверхкомпактный! Но зачем вам телефон? Я нашепчу на ушко все, что нужно услышать! Сегодня милости прошу ко мне, на десятый этаж, в сектор «Б».

А что делать? Надо идти, отдаваться. Все сокурсницы уже отстре­лялись. Неудобно: на обочине столбового процесса.

Сафо эта, Доронина нового поколения, для удобства сняла блок в отреставрированном крыле общежития. Можно и так: девяносто долларов в месяц — и человеческий материал всегда под рукой, при­горшнями таскай, как каштаны из огня.

В изложении Маши события развивались так.

— Представь: все розовое. Розовые обои, розовое вино и розовые сигареты «Собрание». И Танюша в розовом пеньюаре. Наседает, поджимает, тяжелой коленкой тычет в бед­ро. Я ей говорю: да­вайте некоторое вре­мя дискутировать, чтоб я обвыклась в не­обычной обстановке, увидела мир сквозь ваши розовые очки. Но Танюша уже ды­шит через раз, и толь­ко ртом, зрачки зака­тываются куда-то на затылок, накладные ресницы машут с трудом, как крылья немолодой вороны, в сумме всю ее потряхивает, как гриппозную вагоно-вожатую на трамвайных стыках у «Бауманской». 04 Вижу: до дискуссий дело не дойдет, не та атмосфера, не научная. На всякий случай беру со стола Уголовный кодекс Российской Федерации — не все же платони­чески конспектировать, может быть, и для дела пригодится. Танюша, уже в глубоком мракобесии, скидывает с себя розовое и обнаруживает — извини за подробность — вполне натуральный, на мой взгляд, орган. Видя мое потрясение, она — или теперь уже он, кто разберет — вопит: «Накладной, накладной! Не пугайся, цыпочка!» Я кричу: «Какой нак­ладной! За кого вы меня принимаете, оборотень?» Оно возражает: «Об­ратите внимание на бюст!» — «Да бюст сейчас силиконом накачать не проблема! На Калининском за полчаса такое сделают, что Нонне Мор­дюковой и не снилось!» — и с хорошим замахом бью среднее лицо Уго­ловным кодексом по лбу. И бегу. А там ты — в ванне, весь белый. Спаси­тель. Танюша, грубо говоря, в погоню не рискнула.

Что ни говори, есть и от Лесбоса польза! Будет польза и от Жана-Мишеля Жарра.

Расклад такой: всем, у кого окна из общаги выходят на шоу, ректо­рат выдал два пригласительных билета в зону VIP. И простыню. Простыней положено закрыть окно дважды: во время генеральной репетиции и, разумеется, в момент главного шоу. Строжайше запре­щено зажигать в комнатах свет! Для контроля за темнотой отобраны особо проверенные добровольцы, которые за каждое мероприятие получат по сто пятьдесят тысяч целковых.

Я, смахнув с лица эмоции, протягиваю Маше пригласительный би­лет. Юристы взволнованы: нет ли еще такого же? Я никому не отве­чаю негативно.

Надо продлить момент причастности к великому. Сейчас я связной с богами, и никого не удивляет, почему Маша уходит именно со мной.

— Мы, конечно, могли бы пройти в зону VIP и слушать, как все. Но не слишком ли банально для нашей истории?

— Что предлагаешь ты? — спрашивает она, зная, что я предлагаю.

— Я предлагаю быть выше шоу. На шестнадцать этажей.

 

Oxygen

Простыня натянута на оконную раму, как требует ректорат. Ото­гнув угол, мы смотрим вниз, на человеческое море. Через реку, до са­мого Христа Спасителя, бьют прожектора. Силой и прямотой они мне напоминают мои, пограничные, в Крыму. Под Балаклавой были такие, во времена советской военной базы. Что там теперь — не знаю. Я не был в Балаклаве пять лет. Отец пишет, что все путем, и высылает ежемесячно двести тысяч.

В прошлом году высылал триста.

— Ну что, будем концерт смотреть? — спрашивает она спустя пол­часа обоюдного бездействия. Жан-Мишель тем временем честно от­работал четыре номера и запустил старинную вещицу про кислород. Его-то мне и не хватало, кислорода.

Теперь будет проще. Следуют необходимые формальности, «У ме­ня не было никого до тебя — серьезно. Клянусь!» — «Клянусь, у ме­ня до тебя серьезно никого не было!»

Прожектора ритмично бьют по стеклу, и это похоже на старые фильмы про бомбардировку. Но спускаться в бомбоубежище уже поздно. Мы теперь на виду, и прятаться бесполезно.

Не знаю, сколько это продолжается, но вот уже слышен с площа­ди салют, и я остаюсь один: она на ощупь, сбивая мебель, уходит в ду­шевую. Я пытаюсь смотреть телевизор, но там по всем программам тот же салют.

Ее нет слишком долго. Что-то случилось? Я зову:

— Маша! Нет ответа.

— Маша! — стучу я. Нет ответа.

— Маша! — яростно дергаю ручку.

— Что? — отвечает совершенно спокойно. Я обижен:

— Может, мне выйти прогуляться?

— Как хочешь.

Я ухожу со стойким намерением совершить что-нибудь неорди­нарное. Бросить минералом в стекло? Бессмысленно. Окончательно залить «Допрос коммунистов», причем собственной кровью? Само­му еще пригодится — зачем переводить продукт? Начать курить?

Стреляю сигарету, но после первой же за­тяжки отбрасываю идею саморазрушения.

А в чем, собственно, трагедия? Она там, она ждет, впереди как минимум ночь. И я бе­гу назад по коридорам, везде врубая свет. Университет оживает, освещается, Жан-Мишель Жарр в панике, за мною гонится ка­раул — а я кричу:

— Шоу только начинается, месье-мадам! Шоу начинается!

 

Деньги

05 Начинаются суровые будни. До двадцать четвертого, до стипен­дии, дистанция огромного размера. А финансы на нуле. Последние доллары обменены на «кока-колу» в «Пропаганде», куда мы с милой еженощно ходим. Главный университетский ночной клуб — не имеем права игнорировать. А родители ей выделяют средства только на под­держание учебного процесса, хотя официально она учится бесплат­но. Но этот мир придуман не нами, такие уж порядки. Зачет — пять­десят уе. Экзамен — смотря что надо, от двухсот. Контрольная, кур­совая, диплом… Тема повышенной человечности: «Теоретические проблемы совершенствования механизма судебной защиты прав граждан». Маша — будущий адвокат. Так решил папа. Поэтому на личную жизнь денег не дает.

И вот в апогей финансового кризиса зачастил к нам журналист из «Столицы», Мартынов, лысоватый такой дядька лет за тридцать. Стал пытать про студенческий дух: мол, они десять лет назад другие были, студенты. Бессребреники. Отвязные. Бесконтрольные. А те­перь, говорит, у всех у вас читается в глазах практичность и меркан­тильность. Где же, говорит, дух вольности?! Где беспошлинная роман­тика?! А сам при этом на указательном пальце ключики от машины вертит, якобы невзначай. А другой ладошкой любовно поглаживает сотовый телефон — выложил на стол, как козырную карту.

Вот и весь его дух.

Я ему тогда во всей своей неприкрытой меркантильности предстал, по полной программе.

Да, говорю, главное для современного студента — подзаработать. В ассортименте у нас несколько способов. Не исключена возмож­ность повышенной стипендии (обычная — восемьдесят тысяч плюс ректор регулярно подкидывает столько же, из своего фонда). Даль­ше, по восходящей — именная, на каждом факультете своя. У геогра­фов — имени Пржевальского. Разве не почетно стать тезкой лошади его? Ломоносовская. Лужковская. На планке «полмиллиона » стипен­дия уважительно переименовывается в грант. Правительственный. Президентский. От Фонда Сороса. От кого еще? От фирмы «Шлюм-берже». От фирмы «Шеврон». Есть такая фирма.

Молено зарабатывать мозгами, можно. На кефир и гантели. Но на еженощную «Пропаганду» нельзя.

Физический труд прибыльнее. Месячный доход грузчика — в рай­оне трехсот долларов. Не капусту с картошкой, а источники знаний разгружать, не выходя за стены ГЗ. Всю сеть книжных и канцеляр­ских лавок на университетской территории контролирует бывший комсомол. Секретари, комсорги, замполиты. Эти знают, сколько нужно студентам для полного счастья, лишнего платить не будут.

Если же испытываешь тяготение к непыльному, паразитическому заработку, то можно пересдавать внаем свою комнату, а то и целый блок: две комнаты, душевая, сортир. Переезжаешь к другу или под­руге (теперь секс-контроля нет, живи с кем попало), вешаешь шифро­вку внизу, у лифта, типа «даю уроки старомонгольского языка». Имеешь стабильно двести тысяч в месяц, пока комендант не поймает.

Из экзотических способов: шпионская фотосъемка. Не секрет, что у ГЗ есть андерграунд — ничего сверхъестественного, два этажа. Я еще на первом курсе слазил, проверил. Там был главный в городе штаб гражданской обороны. Потом оборона сбежала, побросав про­тивогазы, намордники, какие-то еще приборы для неопределенных целей. Остались хорошие, живописные руины. Мехматовцы в прошлом году неплохо НТВ на тех руинах раскрутили. Подбросили в подвал каких-то камней: мол, здесь хоронят радиоактивные отходы. Полу­чился добротный скандал.

Верхние семьдесят метров — тоже жила золотоносная. Университетский шпиль — он выше Останкинской баш­ни: ГЗ на горах стоит. Естественно, правительственная связь, антенны, ФАПСИ, ФСБ. Естественно, повышен­ная режимность объекта. До тридцать второго этажа на перекладных лифтах кое-как поднимешься, выше — стоп. Разрешение на фотосъемку выбивать надо долго и вкрадчиво. А мож­но найти из студентов камикадзе, вложить ему в руки фотокамеру и послать на объект.

Лично меня такой вид бизнеса не устраивает. Почему? Я мог бы ска­зать: потому, что Родина не продается. Но нельзя сбрасывать со счетов и излучение от антенн: ближе чем на пять метров соваться не стоит.

Можно ради достатка пойти по общественной линии. Я раз сунул­ся в студенческий комитет, он точно в тех апартаментах, где сорок лет заседал комитет комсомола. Что вижу?

Длинный стол торцом упирается в дверь. Мол­чаливыми рядами сидят молодцы и молодки в менеджерской униформе. Пиджак, галстук, как у уличных зазывал на таймшер. Во главе — паренек в очках из тонкого металла, с лицом юного Горби и аналогичными округлыми жестами. Секретарь комитета Ильин И. А. Он говорит не глядя кон­кретно, а куда-то в космическую даль:

— Главное, ребята, успеть разослать факсы во все регионы!

Куда разослать? Какие факсы? Зачем? Но здесь спрашивать не принято, думать нельзя. Идешь по общественной линии — иди, воздастся тебе!

Кто-то из наиболее активных просит слова:

— Ребята! Вы, конечно, помните, что в прошлом году мы не успели разослать факсы в регионы (об­щий шум, тяжкие самокритичные вздохи). А поче­му? А потому что не успели отксерить документы! Я спрашиваю от имени активных почвоведов: что нужно сделать сегодня, чтобы успеть отправить факсы в этом году?

Образуется тревожное, непроходимое молча­ние.

— Надо как можно быстрее отксерить документы! — кричу я, прислонясь к дверному косяку. Я вышел на подмостки. Секретарь Ильин смотрит на меня с нескрываемой перспективой:

— Присоединяйтесь, студент! Нам нужны такие дельные, головас­тые парни! Кто за предложение студента немедленно приступить к отксериванию документов? Голосуем!

Но долго в это играть невозможно…

Преферанс в общежитии традиционно контролируются физиками. Остальным из азартных игр доступен лишь «лифтовый тотализатор ». Лифты в ГЗ сменили только что — до этого были те еще, сталинские. Теперь — трансконтинентальные, фирмы «Оттис». Но перед тем как закрыться, двери «Оттиса» конвульсивно вздрагивают, как будто в чем-то сомневаются. Как будто не уверены они в своих трансконти­нентальных силах. Причем вздрагивают они всегда непредсказуемо, то чет, то нечет, и надо успеть загадать, сколько раз, и сделать ставку.06

Как всякая азартная игра, «лифтовый тотализатор» чреват проиг­рышем. Поэтому основные заработки лучше искать все-таки вне аль­ма-матер.

Можно собирать подписи pro et contra, за или против. Причем, по моему опыту, за «за» лучше платят. Или впаривать невинным про­хожим всякий ширпотреб под видом халявы. Минус: надо бродить с огромным мешком, как Дед Мороз, а главное — в костюме, которо­го у меня отродясь не было.

Лучше всего прибиться к своим, в студенческий бизнес. В складчи­ну купить разбитую «четверку» и развозить по киоскам чипсы с пи­вом. Но и это не решение на базовом, вегетативном уровне.

А на базовом — надо тупо, планомерно окучивать какую-нибудь зычную фирму.

Не спать «на столах». Не пить «Балтику» у «стекляшки» после стипендии. И не ходить с длинноногой блондинкой в «Пропаганду».

Не знаю, правда, кому я нужен со своим мезозоем. Кто здесь еще интересуется землей?

 

Ваня

В конце сентября внезапно раскрутилась Маша. Обнаружился спрос на ее русский язык. Оптовый завоз южнокорейских студентов по какому-то межгосударственному соглашению. К Маше прикрепи­ли такого Ваню — на самом деле Чонг Ду Хван, не меньше. Показала мне Ваню: славный паренек, как лучший в мире биотелевизор «Самсунг» со сверхплоским экраном. Ваня целую неделю крепился, к Ма­ше присматривался, исправно выплачивал пятнадцать долларов за академический час, но потом сломался, привел учительницу в корей­ский ресторан «Озяке-Окрю», на улицу 26 Бакинских Комиссаров, заказал тонну папоротника и сообщил, что все решено. На салфетке нарисовал схему: Маша + Ваня = иероглиф, похожий на папоротник. У Вани все схвачено, быть ему скоро папоротниковым королем объединенной Кореи, но русская красавица нужна, чтоб реяла над плантациями, как пу­теводная.

Не встретив единогласности, Ваня проявил себя неадекватно: угнал от университета по­ливальную машину, долго метался по городу в поисках какой-нибудь демонстрации, чтоб разогнать. Так он тосковал по сеульской родине.

Обезвредили его, впрочем, за благородным занятием: бесплатно мыл в городе все южно­корейские автомобили «дэу», «хендай». Мы зауважали Ивана за патриотизм. Но, как финансовый источник, он отпал.

— Надо идти к папе, — решила она.

 

Папа

В службе быта на цокольном этаже заш­топал свой выходной «ливайс». Подстриг­ся у ветеринаров. Смахнул вековую пыль с «Доктора Мартенса».

Получилась вполне презентационная модель студента.

— Ты с экономического факультета, — внушала мне Маша «леген­ду». — Специализация — «международный бизнес». Участник Кон­дратьевских чтений.

— Первых или вторых?

— Не паясничай! Сам ты москвич. Но родители в Канаде. При по­сольстве.

— Почему в Канаде?

— Там у папы интерес.

— Хоккей?

— Газовые месторождения. Ты готов начать со скромной позиции в каком-нибудь московском офисе. Меньше чем на штуку не согла­шайся. Перестанет уважать!

Очная ставка происходит в Крылатском, в отчем ее доме.

— Папа, это Денис. Его очень волнует система налогообложения. Папа удивленно вздымает бровь.

— На макроэкономическом уровне! — успокаивает Маша. Папа кивает.

При упоминании Канады он отрывается от «Российской газеты»:

— Как там? Какие новости?

— Гербарий из кленовых листьев уже почти сложился,. — отвечаю я. — Вот родители прислали лист, который не вошел в окончательную икебану. — Я протягиваю папе жухлый лист, подобранный у подъезда. Папа нюхает его с закрытыми глазами и мычит: «Хоть похоже на Россию, но, конечно, не Россия».

Через неделю я могу приступать к работе в офисе на «Юго-Западной». Вечерами, через день, по два часа.

Тысяча двести в месяц.

 

Папа-2

Завтра на входе в «профессуру» (бывшая профессорская, теперь народная столовая) объ­явление: «Российское акционерное общество „Газпром" объявляет конкурс на соискание пре­мии „Молодые дарования"». Первая премия — 5 000 000 рублей».

— Я вписал тебя, — говорит начальник кур­са Ершов. — Сходи зафиксируйся в шестьсот шестнадцатую.

— А вот и наш крымчанин, — встречает меня Феногенов во главе комиссии. — Родители в неспокойном Крыму, на кризисном, можно сказать, производстве. А сын в столице вот, добывает знания. Очень перспективный кадр.

— Да уж, — соглашается хорошо костюмированный дядя из «Газ­прома», в котором я опознаю вчерашнего папу. — Именно что пер­спективный.

Папа накладывает на меня вето. Ей запрещены свидания со мной. При ней охрана. За нами следят. Вся Москва превращается в гигантскую конспиративную квартиру. Пока было не очень холодно, я садился в мос­ковском зоопарке в свободную клетку между гиеной и леопардом. Она приходила смотреть на меня. Кормила с руки ириской. Я рычал и блеял, но всегда на мотив лакримозы. Мы обменивались записками на презен­тациях и столпотворениях. На премьере «Людей в черном» в «Кодак-Киномире» мне довелось сидеть с ней рядом и касаться ее бедра.

«Так жить нельзя», — наконец сказала она и ушла из дома. На шес­тнадцатый этаж, в сектор «Б».

 

Зима тревоги нашей

Мы лежим на узком койко-месте, попеременно глотаем кислую «Монастырскую избу» и закусываем беляшами.

Беляши, кстати, добыты групповым методом, то есть без единого рубля.

Организуется пятерка. Сначала — в магазин «Титан-Москва», в по­луподвал. Там дают бесплатно целлофановые пакеты. Потом выстраи­ваемся друг за другом в очередь к беляшам. На подходе двое передних начинают притормаживать, что-то выпытывать у буфетчицы, вовлека­ют ее в никчемный спор о свежести продуктов. Тогда как двое замыка­ющих, наоборот, громко требуют ускорить процесс, кричат про голод­ные обмороки и вносят нездоровую нервозность. Центровой же в это время спокойно наполняет целлофановый пакет беляшами.

Четырнадцать штук — наш рекорд. И вряд ли будет побит в теку­щем отопительном сезоне.

— Видишь, — говорю, — мне все еще везет в пищевой лотерее. Но она предпочитает бегство. Все равно куда. На стажировку. Есть французский колледж, она договорится с Антуаном, нас возьмут.

— Антуан?

— Сейчас не об этом. Будем учиться в Сорбонне. Или в Швейцарию уедем. На девять месяцев, в Лозанну.

— Думаешь, в девять месяцев уложимся?

Бежать по студенческой линии сейчас не проблема. У МГУ в мире связи. Хоть в Америку!

Догнать и перегнать! Плыть до упора, пока не остынет земля.

— Надоело, — говорю я. — Чему нас учат, кроме хождения за три моря и Гагарина?! В университете имени Икара учат летать, но не при­земляться. Так и подохнем в воздухе, как воробьи, загнанные китай­цами! Пока я буду летать без рубля и без ветрил, мою женщину уве­дут в партизаны и научат пить кровь.

Нет, финиш. Я выхожу из игры. Схожу с трассы. Я не хочу быть первым в гонках по кругу. Мне нравится здесь, где «Балтика» классическая. Зачем Париж? Сделаем это в окружении земляков за тонкой перегородкой, на полу со сталинским паркетом. У шпиля МГУ всегда хорошая эрекция. Давайте свет, пускайте кислород! Америка давно открыта, а у нас на каждом метре целина. Здесь теперь Дикий Запад, здесь Клондайк!

Мы вышли из колумбова яйца — мы уходим в родную шинель. Место подходящее. Время настоящее. Окопаемся, займем оборону. Я умею, я геолог, у меня кайло из титана! Отобьемся!

И потом — куда мне бежать? Чей я поддан­ный, какой державы?

Скиталец я таврический. Последний сын лей­тенанта Шмидта.

 

Прощальный ужин

Грянул снег. Доступный мир резко сократился. Как в таких случа­ях говорится, жизнь вошла в позиционную фазу. У БУПа, у библио­теки учебных пособий, с холодами многолюднее. На лицах одно:-учиться, учиться и учиться.

Она засела за конспекты по римскому частному праву.

07 Я — за мерзлые толщи земной коры.

Поджидаю ее в «сачке». Пахнет косметикой, травой и букинисти­ческими изданиями. И тут ко мне подходит аккуратно одетый, ухо­женный молодой человек, берет меня за пуговицу и говорит букваль­но следующее:

— Слушай внимательно. Сегодня сделаешь так, чтобы она от тебя ушла. Навсегда. Понял? Если не понял, то ты — мертвяк.

И пошел дальше, как ни в чем не бывало. Такой улыбчивый, куль­турный молодой человек.

— Что он хотел? — подскочила Маша.

— А кто это такой?

— Говорит, что из солнцевских. Выполняет для них какие-то юри­дические поручения. Наводит мосты. О чем вы говорили?

— О праве личности на самоопределение.

— Нет такого права, — возражает она профессионально.

— Посмотрим.

…Могут быть разные точки зрения. Лично я предпочитаю эту: с шестнадцатого этажа, из общей кухни. Две газовые плиты. Вечно ка­пающий, словно занемогший триппером, кран. Трагическая, почти предсмертная записка на стене: «Господа геологи! Если будете гадить мимо мусорного бака, от вас уйдет последняя уборщица тетя Валя!»

Многие говорят, что Главное Здание похоже на колумбарий.

Мне так не кажется.

Но только запомните одну очень важную вещь: торжественные ма­кароны нельзя готовить с канадскими куриными сосисками! Торжес­твенные макароны готовят так, как я сейчас: при поддержке куриных сосисок шведской фирмы «Братья Густафссон, Мальме». Пусть вас не вводит в заблуждение, что они называются «свиными» — это сделано для конспирации и отпугивания маловеров. И ни в коем случае не от­таивайте шведские сосиски братьев Густафссон! Рубите прямо так, как вечную мерзлоту, и смело смешивайте с макаронами — сочнее будет.

Я готовлю торжественный ужин на двоих и при этом насвистываю «Прощай, любимый город! Уходим завтра в море».

Завтрашний день, исходя из вышесказанного, мне представляется туманно.

Но недавно я застрял в лифте с ректором.

— Виктор Антонович, — спрашиваю, — что будет?

— Все будет хорошо, — отвечал ректор Садовничий. У меня нет причин не верить ему.

 

Игорь Мартынов. “Столица” №20`1997.

Вот например. Две не прожитые жизни.


 

На прошлой неделе люди, потерявшие когда-то друг друга из поля зрения, нечаянно встретились.

Вот, например, после двадцати трех лет разлуки встретились Глеб Алексеевич Плотников, превратившийся за это время из хрупкого мальчика в крупного лысе­ющего специалиста в области геологии, и Татьяна Ивановна Кравцова, четверть ве­ка назад работавшая поваром в геологической экспедиции, а ныне врач-окулист.

 

21 Для полноты и глубины восприятия перенесемся в далекие 70-е, когда на втором этаже гостиницы «Москва» продавали безалкоголь­ный пунш по 56 копеек за бокал и вокруг Пушкинского музея выстра­ивалась трехкилометровая очередь, чтобы воочию увидеть загадоч­ную улыбку Джоконды. В это самое время выпускник Геологоразве­дочного института, коренной москвич Глеб Плотников уезжал на два месяца в Читинскую область искать месторождения марганцевых руд. Одновременно в ту же точку земли направлялась Таня Кравцо­ва, жительница города Могочи. Таня не поступила в Читинский педа­гогический институт на географический факультет и устроилась ра­ботать в экспедицию поваром.

Девушка появилась на свет в результате смешения двух северных кровей: эвенкийской и ленинградской. И, как подобает полукровке, была необычайно красива. Глеб, конечно же, влюбился в северную красавицу с длинными черными волосами и карими раскосыми глаза­ми. Она полюбила его тоже. И все два месяца, что были отпущены мо­лодому геологу на поиски марганцевых руд, они были вместе. Вместе спускались на плотах по горной реке Олекме, вместе катались на оле­нях и вместе покорили гору Сакадыка высотой 2 тысячи 500 метров над уровнем моря. Но вот пришло время молодому геологу покидать таежный край, и тогда он сказал своей возлюбленной:

— Ты знаешь, есть две вещи, о которых я мечтаю — чтобы ты была моей женой и чтобы я умер раньше тебя.

Он обещал Тане, что в скором времени вернется за ней и увезет ее в Москву.

Однако, когда Глеб вернулся домой, руководство Института фи­зики Земли, куда он попал по распределению, радостно сообщило молодому специалисту, что он отправляется на полгода в кругосвет­ное путешествие. Глеб послал Тане телеграмму и уплыл на корабле. Но в конце кругосветного плавания Глеб неожиданно заболел воспа­лением легких. Все бы ничего, но врачом на корабле работала женщи­на, которая еще во времена Великой Отечественной войны лечила ра­неных бойцов. Поэтому болезни мирных жителей казались ей при­ступами легкого недомогания.

— Да у тебя просто морская болезнь. До свадьбы заживет, — вот так объяснила она больному его состояние, вручив на всякий случай пациенту пару таблеток.

Глеб вернулся в Москву живым, но через три дня был достав­лен в Боткинскую больницу с гнойным прорывом легкого. Меди­ки долго боролись за его жизнь, и среди них была молоденькая медсестра Галя, которая не отходила от больного ни днем ни ночью. Она доставала с помощью своих знакомых редкие лекар­ства, вкалывала ему двойную дозу обезболивающих, а когда Глеб приходил в себя, читала ему книги. Таня же ничего не знала о не­счастье, приключившемся с ее возлюбленным, и каждый день бегала на почту в надежде получить от него письмо или телеграмму. Но от Глеба ничего не приходило.

Так или иначе, со временем тяжелобольной пошел на поправку, и рядом с ним опять же была медсестра Галя. Ни родители, ни друзья не оказывали ему столько внимания. И как это часто случается, люди забывают о прошлом, каким бы замечательным оно ни было, если ря­дом есть вполне мирное и спокойное настоящее.

Успокоив свое сердце такими рассуждениями, Глеб с чистой совес­тью женился на Гале. Таня же, решив, что с Глебом случилось самое страшное, разыскала телефон Института физики Земли и позвонила туда. Там ей ответили, что молодой ученый Глеб Плотников жив, здо­ров и усиленно трудится над диссертацией. Таня решила навсегда за­быть, как бы это ни было горько и трудно, слова, сказанные нежным возлюбленным в момент расставания, и вычеркнуть его из своей жизни.

У Глеба тем временем сначала родилась дочка Катя, а потом дочка Света. Галя действительно оказалась хорошей, преданной женой и доброй матерью. Правда, иногда по вечерам он вспоминал таежную девушку, высокую гору Сакадыку высотой 2 тысячи 500 метров и оле­ней, на глаза которых наворачивались слезы, когда они с Таней соби­рались садиться на их хрупкие спины. В эти минуты кандидату геоло­гических наук хотелось бросить все, сесть в поезд и уехать.

Таня за это время поступила в Ленинградский медицинский инсти­тут, вышла замуж за человека намного старше ее и в принципе тоже была счастлива.

Прошло двадцать три года. Однажды Таня вместе со своей подру­гой решила поехать покататься на горных лыжах в город Кировск. В эту же точку земли вместе со своей семьей направился Глеб Алексее­вич Плотников.

Что сказать? Они встретились в столовой. Он не узнал ее, а просто почувствовал, когда она прошла мимо, как внутри его давно утомлен­ного перееданием организма что-то разорвалось на тысячу мелких осколков. Так бывает, когда тебя бьет промышленным током напря­жением в три тысячи вольт. Она, конечно же, постарела, тоже попра­вилась, а черные и некогда роскошные длинные волосы были повреж­дены беспощадными парикмахерами и временем.

Но для него это не имело значения. Он смотрел на ее седеющие пряди, случайно выбившиеся из пучка, и чувствовал, что несчастен. Они так и не сказали друг другу ни слова.

Глеб Алексеевич Плотников ел макароны, напротив него сидела жена и две его замечательные дочки. Он говорил себе, что все хорошо. Но могло бы, конечно, быть и лучше. Если бы двадцать три года назад он просто поблагодарил медсестру Галю за участие и купил билет до таежного города Могочи. Хотя кто теперь может точно сказать?

 

Ольга Демьянова.
“Столица” №14`1997

Командировка в Киев


1На прошлой неделе многие москвичи покинули наш город. Одни на время, другие, быть может, навсегда. А вот, например, 37-летняя москвичка Людмила Александровна Петрова отправилась в командировку в город Киев.

Людмила Александровна, энергичная москвичка с глазами болот­ного цвета, работает старшим программистом в научно-исследова­тельском институте, имеет мужа Андрея Егорыча, двух дочерей Сашу и Полину, а также астенический синдром по утрам. Когда Людмила думает о своей жизни, перед глазами у нее возникает жесткая вяле­ная вобла на куске старой газеты.

Так получилось, что уже много лет Людмила никуда, кроме как на собственную дачу, не ездила. Но это еще не самое страшное. Хуже, что Людмила Александровна забыла, когда последний раз ходила с мужчиной в ресторан или в театр. Ее законный супруг, преподаватель культурологии в Университете культуры, уже давно потерял интерес к активной жизни.

Возвращаясь домой после трудового дня, Андрей Егорыч обычно быстро надевает тапочки, меняет серый костюм на тренировочные штаны, берет какую-нибудь высокохудожественную книгу и ложит­ся на диван. Когда часы в квартире Петровых бьют 12 раз, Андрей Егорыч плавно перемещается в супружескую спальню, меняет синие тренировочные на полосатую пижаму и умиротворенно засыпает.

Днем и ночью, летом и зимой его лицо сохраняет одно и то же вы­ражение. Такое бывает у человека, воплотившего в жизнь все, что он задумал: женился, закончил институт и произвел на свет двух очаро­вательных девочек. И ему, несомненно, есть чем гордиться, потому что даже я знаю мужчин, которые не смогли сделать и трети того, что удалось Андрею Егорычу.

Так вот. Когда в понедельник после изнуряющих выходных Людми­ла пришла на работу, руководство института сообщило ей, что сегод­ня вечером в 20.35 она отбывает в город Киев налаживать контакты с иностранными коллегами. В этот понедельник старший программист Петрова впервые за долгие годы супружеской жизни почувствовала себя по-настоящему счастливой. Вернувшись домой, она побросала в чемодан нарядные платья, туфли на высоком каблуке, бигуди, кипя­тильник, нажарила три сковородки котлет и отправилась на вокзал.

Ее соседями по купе оказались две пожилые женщины. Не успел по­езд отъехать от перрона, как они достали из целлофановых пакетов ва­реные яйца, курицу, соленые огурцы и начали смачно есть, периодичес­ки вытирая газетой сальные руки и губы. Эта традиционная вагонная процедура показалась программисту Петровой ужасно противной.

Людмила забралась на верхнюю полку и с наслаждением стала смотреть сквозь немытое стекло на мелькающие за окном голые де­ревья, на поля, покрытые первым снегом, и унылые стадионные стро­ения. Она испытывала усталость. А еще чувство, которое можно наз­вать ожиданием счастья.

В Киеве Людмила поселилась в гостинице «Спорт» на 18-м этаже. Из окна уютного гостиничного номера был виден заснеженный го­род. Картина напоминала Людмиле игрушку ее маленькой дочери Са­ши — пасхальное стеклянное яйцо со сказочным городом внутри. Ес­ли яйцо потрясти, то на город начинает падать снег.

Весь день Людмила общалась с украинскими программистами, и они казались ей такими же скучными, как законный супруг и москов­ские сослуживцы. После работы, гуляя по вечернему Киеву, она за­ходила во все попадавшиеся на пути магазины и совершала бессмысленные покупки: сувениры и игрушки. И вот, выходя из очередного магазина, Людмила столкнулась в дверях с широкоплечим мужчиной и от неожиданности выронила пакет с покупками. Сувениры и игруш­ки упали прямо в лужу. Незнакомец мгновенно нагнулся и начал все подбирать. Засовывая в пакет рыжеволосую куклу, он вдруг достал из кармана носовой платок и аккуратно вытер ее испачканное лицо.

— Раз уж так получилось, можно я вас домой отвезу? — спросил незнакомец, внимательно глядя ей в глаза.

— Можно. Только в гостиницу, — ответила Людмила и тут же уточнила: — Я здесь в командировке.

Через минуту она ехала по городу в зеленом «опеле», а через 15 минут ужинала с совершенно незнакомым мужчиной в гостинич­ном ресторане. За ужином, длиною в четыре астрономических часа, Людмила узнала о своем новом знакомом практически все. Мы не бу­дем утомлять читателя подробностями их беседы, а скажем только, что звали владельца зеленого «опеля» Олегом, что ему тридцать лет и он не женат. А еще Людмила поняла, что перед ней сидит простой мужик, лишенный интеллигентских комплексов и, как ни странно, может быть, именно поэтому ей с ним так легко и надежно.

— А вы первый раз в Киеве? — спросил Олег в конце ужина. -Да.

— Хотите я завтра покажу вам город?

— Очень хочу, — ответила Людмила.

Вечером следующего дня они пошли в Киево-Печерскую лавру. Хо­дили по пустым залам, и Людмила удивлялась тому, с каким непод­дельным интересом коренной житель Киева слушает рассказ экскур­совода. О чем еще можно написать, чтобы лирический рассказ не зву­чал сентиментально? Напишем, пожалуй, что они ходили в Софийский собор и в костел, и еще скажем, что в эти дни Людмила чувствовала се­бя по-настоящему счастливой и любимой и ей очень не хотелось воз­вращаться домой. Но все рано или поздно кончается, а командировка и подавно. Они стояли на перроне и целовались, как школьники.

— Я приеду за тобой через два дня. Я заберу тебя и детей из этой чертовой Москвы. Хочешь? — спросил Олег.

— Очень хочу.

Люда вернулась домой и сказала мужу, что встретила другого че­ловека и собирается выйти за него замуж.

— Посмотрим, что ты скажешь через два дня, — спокойно ответил супруг и продолжил чтение книги.

Через два дня позвонил Олег и сказал, чтобы она встречала его в аэропорту.

…Люда стояла и ждала. И вот она увидела его. Он шел, молодой, красивый и счастливый. Его от нее отделяло всего несколько метров, а ее от него — пять лет, двое детей и страх. Но Люда боялась не того, что он бросит ее. Она вдруг отчетливо поняла, что любовь — слишком большое, непривычное и неподъемное чувство. Она, наверное, испу­галась именно этого. А может быть, я и не права. Как бы то ни было, женщина развернулась и ушла. Не оборачиваясь…

Так что не надо говорить, что в жизни нет настоящей любви. Прос­то не каждый к ней готов.

ОЛЬГА ДЕМЬЯНОВА

Капуста молодости нашей


11

Прощание с овощебазой

В жизни каждого половозрелого москви­ча, а также и любой половозрелой москвич­ки бывал такой день. Назвать его красным днем — язык не поворачивается. Но день та­кой бывал, то раз в году, а то и чаще.

Напомним, вкратце, как это было: мы ухо­дили в город в- резиновых сапогах, в штопа­ных телогрейках и стройотрядовских курт­ках. Уходили без кейса, зато с авоськой, в ко­торой содержался нехитрый набор: бутер­броды, варежки, термос кофейного напитка, бутылка огненной воды. А возвращались за­темно и в состоянии алкогольного обморока. Из наших карманов во все стороны друже­любно торчали редиска, дыня, свекла. Пет­рушка — не пучком, а охапкой. Вер­хняя одежда смердела квашеной ка­пустой, солеными огурцами. Кое-кто из нас, особо удачливый, притаскивал в тот день, как Дед Мороз, мешок за спиной — с корнеплодами.

И что парадоксально: жены и мужья нам все прощали. Дети встречали ра­достно у входа, помогали стянуть са­поги с налипшей глиной. Мы охотно падали на пол и запевали «Овощное танго» на ломаном языке.

Потому что овощная база — святое дело. Как объяснить на словах? С нор­мальной точки зрения, конечно, идио­тизм. «Поймай кочан >>, игра подпивших переростков. Но зато трудный путь овоща и фрукта к столу совершался практически на наших глазах. Мы знали урожай не пона­слышке. Мы по мере сил решали Продоволь­ственную программу. Был и лирический мо­мент: единение друг с другом, с деревней, с колхозом, с противоположным полом путем бесплатного, но коллективного труда. Хотя многие из нас после посещения овощебазы приобретали стойкую идиосинкразию к не­которым плодоовощным культурам. Так, 12 разгрузив вагон морковки, человек в течение последующей жизни принимать ее в пищу уже не рисковал.

Этот день умер. Аминь, так сказать. Кану­ли в лету шефские заезды, дилетантские расфасовки, за которые полагался отгул. Зачем теперь отгул? Теперь без всякого отгула не работай сколько влезет!

Странно, овощей и фруктов с тех пор не стало меньше. Скорее, наоборот. Но мы не знаем их маршрута к на­шему столу, вот в чем трагедия! Мы не видим их в общей массе! Мы не имеем полной пло­доовощной картины мира.

Вот мы и решили возродить поруганную традицию, хотя бы в масштабах одной от­дельно взятой овощной базы «Садко», на Кавказском бульваре.

Зачем? Отчасти из ностальгии. Носталь­гия ведь какая штука: приходит, когда ее со­всем не ждешь, и с помощью своих хитрых приборов, своих финтов улучшает прошлое, лакирует. Но еще нас погнала на базу и простительная журналистская пытли­вость. Надо же почаще бывать в трудо­вых коллективах! И мэр давеча дал по­нять, что сейчас самое главное — заго­товка урожая на зиму.

Значит, в 10 утра, под мелкими ок­тябрьскими осадками, мы сошлись у проходной. Как бывало: в резиновых сапогах, в непарадной форме, с непре­менными авоськами.

Суслов, Шеварднадзе и Тимур Багратович

База нас встретила прохладно. Нас почти не ждали, хотя и были заблаго­временно упреждены о шефском визите. От­выкли, стало быть, от безвозмездной помощи!

Мы предполагали увидеть до боли знако­мую неумытую морковку, томаты в лужах, а на худой конец — кого-нибудь из недозрелых цитрусовых. Мы были расположены к траге­дии. Что увидели мы? Под крышу — штабеля коробок с изделиями Моршанской табачной фабрики. Туда-сюда на дикой скорости снуют кары, переставляя эти самые коробки с места на место. В наши-то времена каров было куда меньше, да и ездили они медленнее.

13 Несоветского производства фургоны «мерседес» и «мицубиси» что-то везли к складам, на которых отчетливо читались ука­затели «Сыр и масло», «Колбаса», «Пиво "Балтика"»… Через довольно-таки зачищен­ную территорию неспешно двигались опрят­ные люди в лакированных туфлях… Кто эти люди? Они теперь грузчики? Кладовщики? Весовщики? Не было в наши времена у людей таких туфель, разве что у директоров, но ди­ректора овощебаз не жили подолгу.

Нет, не та пошла база, не наша! И ни еди­ного намека на овощи и фрукты. Только у входа в 16-й цех мы обнаружили несколько измятых капустных листьев и нечто, внешне напоминающее луковицу.

Спасая ситуацию, мусульманский журна­лист Рустам Мустафа оглы Арифджанов смело ринулся в подсобку, где, по законам базы, положено быть начальнику цеха. Он там и был. Невысокий человек в характерной кепке аэродромного типа.

— Салам! — смело обратился мусульма­нин к начальнику цеха. И ошибся. Жизнь ока­залась сложнее представлений Мустафа оглы об овощной ситуации в городе. Журна­лист нас всю дорогу учил, что плодоовощной тонус столицы контролируется исключи­тельно его соплеменниками из солнечного Бакы.

— Гамарджоба, — как-то неожиданно по-грузински ответил Тимур Багратович Папава, начальник овощного цеха, — зачем пришли?

— Поработать пришли. Безвозмездно.

— А… — Тимур Багратович укоризненно покачал кепкой. — Самим работы не хватает, возмездно. Ждите пока. Может, что-нибудь приедет.

Мы стали ждать и пользо­ваться моментом для своих профессиональных исследо­ваний.

Что сказать? Пустовато. В огромных некогда шумных и затаренных помещениях по углам сиротливо дислоциро­вались редкие мешки с кар­тошкой. Прикованные незри­мыми цепями к мешкам, там коротали жизнь земляки Ти­мура Багратовича. Изредка в прохладных залах попадались чужеродные коробки с им­портным печеньем и труд­носъедобным изделием дат­ских колбасоводов «Гольден салями». Исти­ны ради надо признать, что все-таки присут­ствовал венгерский горошек.

На причале в ожидании трудового фронта бродили женщины в ватниках, солдаты в гим­настерках и молодежь в кожаных куртках.

Второй этаж не принес дополнительных открытий. Зато третий… Нет, он не был пол­нее предыдущих. Но стены его украшали ли­ца вождей. На бывшие свои владения смотре­ли с отретушированных портретов Эдуард Шеварднадзе, Михаил Суслов и кто-то третий, тоже из Политбю­ро, фамилию которого мы, по счастью, уже позабыли. Смотрели, в целом, с укором.

Тимур Багратович, как умел, до­ложил цеховую обстановку: сейчас буквально на наших глазах нашими руками начнется зимняя15 закладка’ овощей и фруктов. Все за счет рос­сийских производителей. Только некоторые, особо редкие сорта лу­ка закупаются в сопредельном Ка­захстане. Остальное — в Подмос­ковье, Орле, Туле, Тамбове. Цель зимней закладки благородна. Обес­печить свежими овощами детские сады, боль­ницы, школы зимой. И сделать еще стратеги­ческий запас на один месяц. На случай, если завтра война. Эти же организации обеспечиваются и яблоками, но яблоки не за­леживаются на базах, они поступают в город так называемыми «колесными» закупками, то есть Москва закупает партию в несколько де­сятков тонн, распределяет ее полностью по страждущим и только потом закупает следую­щую партию. В этом году нас ждут только им­портные яблоки, объясняется это более высо­ким качеством их.

Прокормом остальных москвичей, взрос­лых и здоровых, занимаются теперь мелкие частные фирмы. Раньше-то все громадье про­ходило через овощебазы. А теперь — процен­тов только десять. Потому-то опустели цеха.

— Остальное сдаем в аренду для благопо­лучия, — подытожил некоронованный ко­роль капусты Тимур Багратович.

Нам захотелось познакомиться с трудя­щимся начальником поближе. Для сравнения.

Потому что каждый из нас в прошлом, на тех еще базах, знавал своего Тимура Багра­товича.

Биография образцового начальника цеха

Начальник 16-го цеха родился в простом грузинском городе Поти. В 1975 году прибыл на заработки в Москву. Столичная жизнь сразу же не показалась парню медом. Ценой больших моральных и физических унижений он смог устроиться грузчиком в Пролетар­ское плодоовощное объединение. То самое, которое теперь гордо именуется «Садко».

14 Дальше начался медленный, но верный подъем потинского паренька по карьерной лестнице. Отработав на мускульной силе два года, Тимур Багратович стал водителем кара — электрического подъемника неболь­ших контейнеров. Надо ли говорить, что обладание транспортным средством возвы­шает человека! И вот в 1986 году Папава стал наконец начальником 16-го (овощного) цеха, своего уже родного к тому моменту плодо­овощного предприятия.

Теперь Тимур Багратович все там же. Каж­дый день доблестно трудится в своей неболь­шой комнатушке — полтора на три метра, где встречает приходящие и провожает убываю­щие с его складских помещений грузы.

Порою он выходит на свежий воздух и лично руководит разгрузкой или размещени­ем на территории склада овощей и фруктов.

В награду за двадцатилетний труд началь­ник цеха получил от родной базы двухком­натную квартиру, обстановку внутрь кварти­ры и автомобиль «Нива », на котором переме­щается восемь последних лет жизни.

Что ни говори, а скромность всегда украша­ла среднее руководящее звено овощных баз.

Кто сказал, что земля умерла?!

Капуста приехала в полдень.

Явление грузовиков с кочанами вызвало огромное воодушевление в рядах стосковав­шегося по работе персонала базы. Но Тимур Багратович с кавказской щедростью уступил право первого грузовика нам.

Десять тонн! Из Раменского района Под­московья! Поди плохо.

Тут же обнаружилась первая загвоздка: борта у грузовика не откидываются, по­скольку он задумывался конструкторами для зерна. Значит, четверо карабкаются на ка­пустную гору, которая издали сильно напо­минает известное полотно Верещагина про войну. Только там — черепа, а здесь — жиз­неспособные кочаны. Но ходить по ним все равно неудобно как-то. Не по-людски. Вни­зу, у борта, ставится раздвижной контейнер. Заполненный контейнер подхватывается ка-ром и эвакуируется в недра 16-го цеха.

В наши-то времена вручную было. Каждый кочан — по ручной цепочке. Скованные од­ной цепью.

Теперь прогресс, ничего не попишешь. Ав­томатизация труда.

— Эй ты, с телефоном, ты чего капусту топчешь? — заорала на деревенского публи­циста Андрея Колесникова начальница участ­ка Лена.

Кстати, все жители базы независимо от возрастных категорий именуют друг друга исключительно без отчеств. В этом нет ни па­нибратства, ни дружбы. Только производ­ственная необходимость: бросая кочан или арбуз в человека, не успеешь назвать его по отчеству, чтобы предупредить о надвигаю­щейся опасности.

— А на чем же тогда стоять? — изумлялся деревенский публицист, свернув сотовый разговор.

— На дне стоять! Копай до дна! — прика­зывала Лена.

— Так это ж с человеческий рост! — возра­жал Колесников.

А у тебя какой?! — наступала Лена.

Дно грузовика открылось только через со­рок минут, когда мы вполне познакомились с капустой поближе.

О капуста молодости нашей! Ты совсем не изменилась с тех пор, когда мы брали тебя руками, избавляли от излишка листьев, вы­членяли хрустящую кочерыжку на закуску… Ты все та же, крепкая, сочная, с хрустом… Кто сказал, что земля умерла?! И, как тогда, с противоположного борта подходили люди с целлофановыми пакетами:

— Слышь, зема! Скинь кочанчик. Мы скидывали. Не люди, что ли?

Остальная база сгрудилась во­круг нашего трудового подвига с недоумением и завистью. Солда­ты стреляли закурить и телефоны позвонить мамке. Женщины Лю­ба и Таня полюбили клюквенный аперитив, который стал офици­альным напитком нашего меро­приятия. Зам Тимура Багратовича сбросил кожанку и встал под борт в демократическом ватнике:

— Давай на меня! Похоже, с таким упоением здесь давно ничего не разгружалось.

Наполненные контейнеры исче­зали в прохладном чреве цеха.

— Что с ней будет дальше, с на­шей капустой? — на втором часу разгрузки взволновались мы, породнившись уже с пло­дом земли подмосковной.

— До января на сохранность.

— Какая же сохранность, она же сы­рая?! — возражали мы.

— Не ваше дело. Хотите играть, играйте. А в закрома не лезть!

Какая уж тут игра? Это не игра, а полно­масштабная причастность. Пускай не очень чистые, в рабочих трениках и траченных молью свитерах, но мы теперь не можем сто­ять в стороне от большой заготовки!

Поэтому объявляется первый перекур и сообщается правда о жизни овощей и фрук­тов столицы.

Из жизни овоща

Может ли любимый город спать спокой­но? Существует ли угроза авитаминоза?

Данные таковы. Простите за цифры. По другому не выразишься.

На зимнее хранение в этом году предпола­гается заложить 120 тысяч тонн картофеля, 100 тысяч тонн капусты, 40 тысяч тонн морко­ви, 30 тысяч тонн лука, 40 тысяч тонн свеклы.

16 «Это много или мало? » — вправе спросить москвич. Он же никогда не ел морковку либо редьку тоннами.

Отвечаем: это в три раза меньше, чем до капитализма. Продовольственный департа­мент мэрии объясняет снижение переходом граждан Москвы на самообеспечение про­дуктами с личных огородов и приусадебных участков.

Плюс мелкие поставщики снабжают го­род, чем нужно.

Власти уверяют, что витаминов хватит всем. Всем, у кого на витамины хватит зубов и средств.

Историческая роль овощных баз, таким образом, сыграна. А были, были времена…

Базы, как и многое другое ностальгиче­ское, были изобретены большевиками. Чтоб сразу на всех и в одном месте. Под контролем. Первые базы в Москве появились в 1927 году (Москворецкая) и в 1929 году (Марьинская). Холодильниками они оборудованы, естес­твенно, не были. Овощи и фрукты уже тогда не справлялись с зимним хранением себя. Гнили.

Но трагическая судьба овощей и фруктов не повлияла на судьбу овощебаз. В Москве их сейчас двадцать шесть. Плодоовощными объ­единениями называются. Восемь находятся в полной государственной собственности, три — в частичной государственной соб­ственности, остальные полностью17 частные. Они обеспечивают госзаказ правительства Москвы на зимнее хранение овощей и подчи­няются Департаменту продовольственных ресурсов. Суммарный объем складских по­мещений всех московских баз рассчитан на закладку 1 миллиона 200 тысяч тонн овощей и фруктов, причем 900 тысяч тонн для холод­ного (то есть на складах, оборудованных хо­лодильниками) хранения.

Крупнейшая база в Москве, России и Ев­ропе — ЗАО «Красная Пресня».

Теперь внимание! Ассортимент! На зиму в этом году закладываются пять овощных культур: капуста, картофель, свекла, мор­ковь, лук. У начальников города это называ­ется «борщевой набор».

«Садко», где мы очутились по зову нос­тальгического сердца, оказался акционер­ным обществом. АО то есть. Сорок девять процентов акций у правительства Москвы. Пятьдесят один процент у трудового коллек­тива. Для благополучия.

А руки помнят

Второй акт разгрузки постепенно окра­шивался в лирические тона, прямо пропорци­онально разгруженному тоннажу.

— И сколько же теперь, например, за это платят денег? — лирически поинтересовался наш редакционный грузин Резо, ответствен­ный за культуру.

Витя, руководитель кара, доверил ему тайну:

— Двадцать пять тысяч за тонну.

Арифметический итог: мы разгрузили де­сять тонн, считай 250 тысяч на редакцию за полдня. Такое дело.

Когда процесс перешел на автопилот, и все расставились по нужным местам, непроиз­вольно потекли воспоминания. Большая ли­рика на овощную тему.

— Помню, капусту квасили. На солнцев­ской базе. Там такие чаны: диаметром с пла­нетарий, а глубиной с котлован. Туда двоих запускали, они ходили по кругу, месили. Один бежал за водкой, другой месил, потом менялись. Чистые валенки выдавали с кало­шами. Помню, устали мы ходить, а нам все наваливают сверху, наваливают. Главное, всего не съешь. Завалили по шею и ушли. Остались мы с другом, как Сайды. Даже за водкой в таком виде не сходишь. А с утра к нам тетки две спустились, тоже ходить по капусте, новенькие. Пошли по нашим голо­вам и обнаружили, славные тетки, потом полгода к ним в Переделкино ездили. Ока­залось, специалистки по позднему Боккаччо, критикессы.

— А начальники базы себе на зиму арбузы заготавливали так: берется арбуз, обмазыва­ется раствором, или гипсом, или алебастром и подвешивается в сеточке к потолку. Глав­ное, чтобы в арбузе ни одной трещины не бы­ло. Под Новый год снимают, разламывают скорлупу — и к столу. Ни у кого в Москве ар­бузов нет, а у них — пожалуйста!

— А вот еще было на Мосфильмовской потрясение. Иду по территории базы, смот­рю — ребеночек в луже лежит, девичьего по­ла, совершенно пьяный. Подняться не в сос­тоянии. Возраст — максимум девять лет. Вто­рой класс. А рядом подружки ржут — ну что, типа, набралась? Вставай, теперь! Тебе еще в пионерки вступать! Предупреждали тебя: по­чаще морковкой закусывай! Дети с овощебазы быстрее всех взрослели…

— Это ж школа мошенничества была, бес­платная. Меня учил начальник участка: есть, говорил, три способа отчуждения денег у го­сударства в свой карман.

Способ первый, опасный: недоплачивать производственным грузчикам. Опасность в том, что обиженный грузчик может зало­жить милиции.

Способ второй, менее опасный: списывать хорошие овощи как сгнившие, а потом рас­продавать их по договорным ценам и непре­менно за наличный расчет.

Способ третий, безопасный: не воровать.

— У меня знакомый был, он по линии ОБХСС устроился на базу под видом грузчи­ка, чтоб докладывать, что там на самом деле происходит. Но его быстро там раскусили и  накормили свежими огурцами. В прямом смысле. Килограммов пять огурцов ему в рот запихнули. А потом сверху залили свежим мо­локом, совхозным, не пастеризованным. По­лучилась такая смесь, что он как там сел в ва­гоне с огурцами, так трое суток и не вставал.

А мы решили, не помню зачем, унести мешок турнепса. То ли грузчики посоветова­ли. То ли мы кубинского рома перепили. Тур­непс, как известно, — культура для человека бесполезная. Вынести-то мы его вынесли, а это в Бирюлево было — там до ближайшей ци­вилизации полчаса пешком. Несем, а по пути избавляемся от балласта: пару кило скинем на дорогу, потом еще пару. И вот, когда там поч­ти ничего не осталось, кто-то говорит: а что это турнепс какой-то волосатый и коричнево­го цвета. Мы пригляделись, в темноте: ба, да это ж кокосы! Побежали обратно по следу, до базы, подобрали все. Какие кокосы, на дворе восемьдесят второй год?! Оказывается, там для «Березки» прямые поставки были из Гви­неи-Бисау, кто-то себе мешок отложил, а мы его за турнепс приняли. Бирюлевские кокосы. Сладкие. Не повторяются такие никогда.

Отслоение

Разгрузка финиширует. Последние коча­ны отправлены на зимнюю квартиру. За на­шим грузовиком выстроились еще три. И у всех откидывающиеся борта. Прибыли лук, морковка, свекла. К ним приступают профес­сионалы. Мы, дилетанты, сделали свое дело.

Приемщица Наташа выписала накладную. Тимур Багратович, на всякий случай, предло­жил вписать, что мы разгрузили две машины. Мы, тоже на всякий случай, не отказались.

Что самое удивительное: никто ничего не вынес за территорию. Хотя бы не на продажу, а так, по-маленькому, для детей, для семьи.

Да, не те мы стали. И базы не те. И город за воротами не тот.

Получается, управляется город с плодоо­вощным вопросом без гигантских комплексов. Без дилетантской шефской помощи. Без глав­ного командира. Овощ-фрукт, если ему не ме­шать, сам находят дорогу к желудку человека,

…Несколько часов мы гордились своим растерзанным видом, немытыми руками и землистыми ботинками. Несколько часов бы­ла уверенность, что мы принесли пользу.

Но к вечеру все потянулись в баню, переоде­лись в чистое и разошлись по рабочим местам.

Ностальгия отслоилась легко.

Как отслаиваются квелые листы от здоро­вого капустного кочана.

 

Михаил Тарасенко, Игорь Мартынов
“Столица” №18`1997

19 20

Невероятные похождения Кати Г. в Стране Любви


Каждый день миллионы москвичей испытывают на себе разнообразные виды страданий. Город бьется в напряженном ритме любовных конвульсий и ревностных спазмов, наблюдая, как в телевизоре дон Хосе беременеет вторым нелегальным ребенком, а Марибель так и не выходит из комы. Однако НС так давно в городе появился принципиально новый вид самоистязаний. Женский журнал «Страна любви» приступил к изданию так называемых фотороманов — наборов фотографий, объединенных сю­жетом и снабженных нехитрым текстом. На страницах издания коварные и подлые Антоны ревнуют Ань к талантливым Ваням, которые вынуждены скрываться от человеческой несправедливости в Занзибаре. Фотороманы начинают пользоваться законной популярностью. Естественно, мы не имели права пройти мимо очередной победы духа над здравым смыслом. Верные журналистскому долгу все новое испытывать на себе, мы поступили так. Богиня отчая­ния нашего журнала, женщина-легенда Екатерина Гончаренко немедленно погрузилась в пучину фотороманного упоения. Трагическая журналистка не прос­то разузнала подробности о новинке, но и лично снялась в очередном фоторомане под названием «Пропилеи». Из этой самой пропилеи она транслирует свои поразительно меткие наблюдения, которые мы смело публикуем в нашем журнале, посвященном самым сокровенным духовным устремлениям горожан. Но это не все. Мы решили пройти путем фоторомана до упора. Разве же это не наш город? Разве наш журнал не красивый, не цветной, не фотогеничный? Да у нас на одну редакцию сразу два сценариста! И пока один — Охлобыстин — ваял продолжение эпоса «Горе от ума», другая — Дуня Ипполитова — сочиняла зажигательный сценарий нашенского доморощенного фоторомана. А уж актеров, актрис и фотомастеров нам тем более не занимать! Так и возник грандиозный спецпроект «Столицы», он же фотороман «Балясина. Сцены из жизни женщин». Смотрите, завидуйте! 01

 

 

Невероятные похождения Кати Г. в Стране Любви

 

— Где находится Занзибар? — спросил меня предатель и злодей Ан­тон, человек, чьей женой я должна была стать через несколько минут.

— Понятия не имею, — ответила я, равнодушно бренча на фор­тепьяно. — А зачем он тебе нужен?

— После того как я подло обманул и обокрал Ивана, которого ты любила, он бросил все и уехал зарабатывать деньги в Занзибар.

— Так у него и спрашивай, — предложила я.

— Иван! — закричал злодей. — Где Занзибар?

— Бу-бу-бу, — ответил Иван.

Он не мог дать более развернутый ответ: как раз в этот момент ему красили губы.

— Занзибар находится в Африке, — сказала режиссер Лиза, вхо­дя в комнату. — Иван, Антон, Анна, я надеюсь, вы уже познакомились друг с другом?

— Мы уже семь лет как знакомы, — заметил Антон, который успел прочитать сценарий.

Нас было шестеро: режиссер Лиза, двое молодых актеров из Теат­ра Пушкина, визажистка, женщина-фотограф и я. Ранним субботним утром, в то время, когда все свободные граждане ехали в электричках на дачи, обнимая грабли и лопаты, мы шли в старую московскую квар­тиру рядом с Тверской, чтобы создать фотороман.

Знаете ли вы, сограждане, что такое фотороман?

Российским потребителем эта отрасль массовой культуры пока мало освоена. Что такое телесериал, знает даже работник умственно­го труда. Это то, что смотрит теща. А фотороманы мы пока что не оценили.

По своему происхождению этот жанр — потомок комикса. Только состоит не из рисунков, а из фотографий. И снимаются в нем настоя­щие люди. Первые фотороманы появились в Италии в конце сороко­вых годов. В них снимались Софи Лорен, Джина Лоллобриджида, Жан Маре. Массовый западный читатель — домохозяйка — сразу понял и принял продукцию, соединяющую в себе достоинства книги и фильма.

Этому жанру свойственна чрезвычайная простота, отличающая его не только от произведений так называемого высокого искусства, но и от собратьев по настоящей массовой культуре. В дамских романах ав­тор зачем-то стремится наделить своих героев минимально различи­мыми характерами, имитировать хоть какой-то стиль. Например: «Би­рюзовые глаза Альмореллы зажглись неугасимым огнем, когда муску­листый торс Маурицио прижался к ее взволнованной плоти». Для фо­торомана все это излишество. Меньше слов — они отвлекают от дей­ствия. Меньше действия — оно отвлекает от слов. Около 120 фотогра­фий с лаконичными подписями — именно то, что нужно.

И еще одно полезное свойство фоторомана — его можно снимать где угодно. 02

— В прошлом романе был эпизод, когда героиня слушает музыку, — рассказывает режиссер Лиза. — Мы поставили несколько стульев, собрали знакомых, усадили их в ряд. Получился зал консерватории. На фотографиях все вышло очень правдоподобно. Девушка сидит и плачет, потому что взволнована музыкой. На самом деле мы все так хо­хотали, что у нее слезы полились от смеха, а фотограф успел поймать момент. Вообще, — заключает Лиза, — если есть смекалка, можно изобразить все что угодно. Через пятнадцать минут мы этим и займем­ся. Напоминаю: эта комната — квартира Антона, соседняя — кварти­ра Ивана. Рабочее название нашего романа «Пропилеи».

— Про что, про что? — спросил артист, исполняющий роль Ивана, стряхивая с носа пудру.

— «Пропилеи» — архитектурный проект, украденный у тебя тво­им соперником. Я все же настоятельно рекомендую всем ознакомить­ся со сценарием.

Мое знакомство со сценарием произошло в следующие пять ми­нут. Что сказать? Написала его юная студентка сценарного факуль­тета ВГИКа, добывающая таким способом прибавку к стипендии. Главные герои: Анна, то есть я; талантливый, честный, гениальный Иван; злобный, жестокий, коварный Антон. Давным-давно, во време­на студенческой юности, Иван и Анна любили друг друга. Но ковар­ный Антон сделал так, что кооператив, в котором они с Иваном рабо­тали, разорился, а Иван уехал в Занзибар искать лучшей доли. Тем временем Антон нашел папку со старыми проектами Ивана, выдал их за свои, стал богатым, знаменитым и собрался жениться на Анне. Но вернувшийся из Занзибара Иван разоблачает соперника. Анна поки­дает Антона и уходит к Ивану. Все.

Результат нашего труда предназначался для женского журнала «Страна любви», единственного, кажется, в нашей стране издания, где такие произведения регулярно публикуются. В свое время я поз­вонила в этот журнал и попросила разрешения посмотреть, как сни­мают фотороманы. Практичный режиссер Лиза справедливо решила, что, если на съемочной площадке весь день будет болтаться лишний человек, надо, чтобы от него была какая-то польза. Поэтому мне предложили роль героини.

Женщина-фотограф устанавливала посреди комнаты осветитель­ные приборы. 

— Начинаем, — скомандовала Лиза. — Анна и Антон перед свадь­бой. Стоят друг напротив друга, на лицах глубочайшая нежность. Вперед!

Первый кадр в первом в моей жизни фоторомане дался мне непросто. Вот передо мной стоит молодой человек, с которым я поз­накомилась полчаса назад. Мы оба должны изобразить нежность и сохранять ее минуты три, пока фотограф будет делать дубли. Анто­ну было легче, чем мне, он был профессионалом и ничего не испыты­вал. Он склонил голову набок, его глаза затуманились. Я взяла его за руку. Рука была немного влажная, но теплая и светловолосая. С про­долговатыми выпуклыми ногтями. Я люблю ногти. Мне казалось, что мои движения аффектированы, как у актрисы немого кино. Так, на­верное, оно и было. По крайней мере, на лице Антона отразилось сомнение, которого сценарий вовсе не требовал.

— Не годится, — сказал он. — Надо придать сцене динамизм. Да­вайте я Анну на руки возьму. Вот и будет нежность.

Женщина-фотограф знала, что динамизм — это сложная и важная вещь. Для верности она сняла шесть или семь дублей. Все это время меня держали на весу. Я обнимала шею возлюбленного, и у меня за­болела рука и неприятно деформировалась ключица. Я боялась, что меня уронят совершенно не туда, куда бы я хотела быть уроненной (упр. 6, с. 117, раздел «Пассивный залог в русском языке»). Антон, кажется, боялся того же. Нежность получилась.

Потом я стояла в неестественной позе, меня двигали, манипулирова­ли моими руками, надевали на голову фату. От фаты чесалась голова. Неестественное положение рук вызывало желание дать эти руки Анто­ну, чтобы он делал-с-ними-что-хотел-а-не-мучил-меня. Потом нас фо­тографировали возле фортепьяно. Потом рядом с диваном. У окна. У большого деревянного шкафа, где я находила папку, спрятанную зло­деем-женихом. Я понимала, что он негодяй, и от этого на моих щеках сверкали холодные глицериновые слезы, размещенные визажисткой.

Еще меня сфотографировали у двери в эпизоде, когда я навсегда по­рывала с коварным Антоном и уходила к талантливому Ивану. Для это­го я вышла из одной комнаты (щелчок фотоаппарата), миновала кори­дор и вошла в другую (еще щелчок). Это уже была квартира Ивана.

Антон сидел, склонив голову, и смотрел на нас критически.

— Все-таки нужна какая-то правда жизни, — сказал он наконец. — Требуется штрих, который заставит читателя поверить, что ты дей­ствительно провел много лет в далеком тропическом Занзибаре.

Иван порылся в кармане куртки, достал темные очки и надел на нос. 03

— То, что нужно, — сказала женщина-фотограф.

Давайте мы тексты говорить будем, — предложил Антон, — а то я, например, себя неестественно чувствую. Двигаемся молча, как призраки в тумане.

— Хорошо, — сказала Лиза. — Следующий эпизод. Ссора между Антоном и Анной. Антон говорит: «Ивану все слишком легко доста­валось. Его все любили. А на меня никто не обращал внимания». По­ехали.

— Ивану все легко доставалось. Все любили этого дурака… Слу­шай, я не могу сразу текст запомнить.

— Какая разница! Говори что-нибудь злое.

Не морщи лоб! — злобно зашипел на меня возлюбленный. — Бу­дешь морщить лоб, скоро состаришься. Плечи держать прямо, а то буду по спине бить. Чему тебя в институте учили?

— Соблюдать принципы партийности в идеологической работе, — ответила я холодно. — Я окончила факультет журналистики.

— Очень хорошо, — скомандовала Лиза. — Все эмоции отразились на лицах убедительно. Перерыв, будем обедать.

Мы ели гамбургеры в квартире негодяя Антона, которая на самом деле была Лизиной комнатой.

— Первые фотороманы мы покупали в Италии, — рассказывала Лиза. — Потом в какой-то момент решили снимать здесь. У итальян­цев красивые интерьеры, красивая жизнь. Так нет же, оказалось, что нашему читателю нужны знакомые лица и родные реалии. Девочка из ВГИКА, которая у нас работает, сценарий сочиняет. Потом сообра­жаем, где снимать. Принцип один: действие происходит в одном-двух помещениях. Навороченные декорации, роскошные туалеты — все это вещи ненужные. И здесь мы от Запада ничем не отличаемся. Нам прислали подшивку итальянских журналов за прошлый год. И там в совершенно разных сюжетах у разных героинь мы обнаруживали один и тот же шарфик или сумочку. Одно из двух: либо они этот шар­фик рекламируют, либо просто выехали большой командой в какой-нибудь отель, взяли костюмы и сразу сняли несколько штук романов.

Самые выигрышные герои — богемные персонажи. Художники, артисты, архитекторы. Мы стараемся приглашать настоящих акте­ров. Крис Кельми у нас снимался. Артист Химичев с женой и дочерью. Группа «Мегаполис». Певица Сабина. Хотели снять группу «На-На». Но они так много гастролируют, что застать их в Москве было прос­то нереально. Тогда мы решили — пусть фотограф, который с ними ездит, нащелкает снимки, а мы потом приладим к ним сюжет.

Он привез огромную пачку. Мы скомпоновали что-то вроде сказ­ки про отца — Бари Алибасова — и четырех сыновей, которых он от­правляет искать счастья за границу. Есть снимок, где нанайцы стоят вместе с какой-то туристкой в панамке. Мы ее превратили в амери­канскую продюсершу, которая заключает с нашими героями кон­тракт. Они покоряют Нью-Йорк, потом всю Америку. Но все равно тоскуют и хотят на Родину. В Таиланде фотограф старика щелкнул — морщинистого, очень экзотического, а мы сделали подпись, что это друг их отца, ну и дальше в том же роде. В конце герои приезжают в Москву, и отец их обнимает.

Главное, чтобы все хорошо кончалось. И чтобы сюжеты умеща­лись в одном номере. Почта плохо работает — пока читатель будет ждать продолжения, он просто забудет, что раньше было. Потому что нас читают больше в провинции. Архангельская область, Воло­годская, Сибирь — все наша территория. И в Минске нас любят. А те­перь — за работу!

С утра мы играли современные эпизоды, а теперь предстояло сни­мать студенческую юность героев. Я сменила синюю футболку на красную, затянула воло­сы в узел и превратилась в девицу горбачев­ской эпохи. Объяснение в любви, чтобы при­дать сцене лиризм, снимали во дворе.

Иван обнял меня и закружил в танце: «О, Анна, я люблю тебя! Никто не разлучит нас, мы всегда будем вместе!» Я почувствовала се­бя взволнованной и сильной (упр. 3, с. 415, раздел «Однородные определения в русском языке»).

— Хи-хи-хи, — раздался за нашими спина­ми мефистофельский смешок.

Мы обернулись и увидели мальчика лет де­сяти, с лицом херувима и большими ясными глазами. Его окружала стайка сверстников. Дети сидели в песочнице и играли в карты.

— А я знаю, чем вы сейчас заниматься бу­дете! — радостно сказал малыш.

Иван слегка покраснел.

— Вы скажете: «Не знал, что у тебя пер­хоть». А она ответит: «У меня уже нет, а у те­бя есть». Потому что вы фильм снимаете для рекламы! — продолжал ребенок.

Классный пацан! Давайте его используем в сюжете, — предло­жил Антон. — Что-нибудь типа: она поняла, что покорена. Анна идет и думает о своем ребенке, который считается сыном Антона (упр. 5, с. 618, раздел

— «Сложноподчиненные с придаточным определитель­ным»), а на самом деле он сын Ивана. Или наоборот.

— Не надо перегружать сюжет, — холодно сказала режиссер Ли­за. — Лишние ходы запутают читателя.

— Все равно, мимо такого парня проходить нельзя, — настаивал Антон. — Посмотрите, какая непосредственность!

Пошли на компромисс: Иван и Антон выясняли отношения во дво­ре, а дети смотрели на них и оживляли картину. Их невинный облик контрастировал с мрачными страстями, обуревавшими героев.

Последние сцены мы снова снимали в Лизиной квартире. Пять ча­сов работы, московская жара плюс груз прожитых героями лет и пе­режитых страстей — все это привело к тому, что играли мы скучно­вато. Лиза сердилась.

— Антон, ты должен уговаривать Анну любить тебя. Поживее, по­жалуйста: это женщина, которой ты добивался всю жизнь!

Антон не спеша поднимался, вяло брал меня за руку.

— О, Анна. Нет, ты не можешь любить Ивана. Не верю я, что ты лю­бишь его… Если завтра будет такая же жара, я умру. Или я все равно умру, Анна, если ты не будешь моей.

Я тяжело дышала, изображая удовольствие.

— Нормально, — говорила тоже смертельно уставшая женщина-фотограф. — Переходим к последнему эпизоду.

Ради последнего эпизода мы снова отправились на улицу. Моя много страдавшая героиня, потрясенная предательством Антона, бе­жала по Москве. На ее лице отражались гнев, растерянность, отчая­ние и желание отомстить.

04В этот момент у меня уже не было сил украсить свою физиономию хоть какой-нибудь эмоцией. Мне помогли небеса — в прямом смысле слова. Надвинулись тучи, неожиданно брызнул холодный дождь. Мои восхитительные густые волосы, растрепанные ветром и чуть тронутые кондиционером, капли дождя на моем прекрасном лице, душащая меня злоба, которую легко можно было принять за смяте­ние чувств, — все это дало возможность фотографу сфотографиро­вать нашу фотографию своим фотоаппаратом.

Я попрощалась с обоими своими возлюбленными.

— Приходите к нам в театр, — сказал Иван. — В конце августа от­крытие сезона.

— Послезавтра в редакции будут выдавать гонорар! — прокрича­ла нам вслед Лиза. — Не забудьте паспорт, а то бухгалтер будет сер­диться.

— Не забудем, — пообещал предатель и зло­дей Антон.

…и вот я сижу за компьютером и пишу этот текст. Ветер шевелит ветви березы и мои гус­тые, чуть тронутые волосы головы. Я размыш­ляю о том, как хорошо снимать сцену объяс­нения в любви. Что-нибудь вроде: «Ольга, лю­бишь ли ты меня? » — «Да, милый, я буду любить тебя вечно. Но не очень сильно».

По направлению к метро «Сокол» едет ма­шина. В эту машину можно посадить героиню и снять момент расставания. «Елена поняла, что между ней и этим человеком не может быть ничего общего. С прошлым было покон­чено. А зря».

Кошка входит в мою комнату. И она может пригодиться. «Это было единственное сущес­тво, которому Наталья могла поверить все тайны своего сердца. Но не хотела».

Кстати, из энциклопедии я узнала: Занзи­бар — это остров у восточного берега Аф­рики. А зря.

ЕКАТЕРИНА ГОНЧАРЕНКО

 

01

  КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ: Катя должна написать заметку про подпольную типографию, но ничего не получается.— Ей ме­шают страшные обстоятельства непреодоли­мой силы.— Она претерпевает ряд необрати­мых приключений ужасного свойства и побеж­дает, несмотря на травму эпидермы.

02

03

04 

 

05

06 

07 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

08

 0910

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

11

 12

13

 

 

 

 

 

 

 

 

 14

15

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

16

17

18 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

1920

 

 

21

 

 

 

 

 

 

22

23

 

 

 

 

 

 

 

24

 

 

 

 

 

 

  25

26

27

 

 

 

 

 

 

 

 

 

28

 

ЭПИЛОГ: Утром ее нашли бездыханной в 216-й комн. Тушинской вет. академии. На ней были валенки, ажурные чулки и шля­па из маковой соломки.  К тому же, ее зва­ли Степаном и она работала лесоосветлителем на пасеке в Татарстане. Товарищи очень ценили ее. Так добро в этой истории победило зло.

Чему Москва верит?


01 Говорят, Москва слезам не верит. А чему тогда верит? Мы вот что решили выяснить: чем на данном этапе исторического раз­вития вообще можно пронять москвича? Что, собственно, сегодня вызывает у него чувство сострадания и острое желание бес­корыстно помочь ближнему? Московская душа — потемки. Мы это даже на редколлегии обсудили, хотя и не пришли к еди­ному мнению — насчет того, чему Москва верит. Версий, впрочем, было достаточно. Голубоглазый шакал пера Андрей Колесни­ков сказал, что Москва верит раскаянию, и при этом почему-то густо покраснел. Недавно ушедший в религию Охлобыстин, кри­чал: «Вера! Вера! Вот что…» А Катя Гончаренко попросила не забыть про любовь к животным и ближним, причем почему-то «в нестандарных положениях». В общем, в результате у нас получился небольшой список. Вот какой: 1) нестандартные (правдивые) положения и ситуации; 2) любовь к животным; 3) любовь к ближним; 4) задушевность всякая; 5) раскаяние. Нам это было настолько интересно, что на списке мы не остановились, а решили его проверить. Проверять договорились так: отправить своих людей на паперть. Сформировали огневую бригаду образцово-показательных ни­щих из привлекательной журналистки Демьяновой, седого Арифджанова в очках и зататуированного до спазмов головного мозга платформенного лирика Охлобыстина. Руководить этими будущими отбросами общества поручили мусульманину Арифджанову — в силу его природных замашек разжалованного помощника секретаря районной партийной ячейки. Выдали ему список и наказали от списка не отступать. Ну и как вы думаете, сколько материальной пользы можно извлечь из двух журналистов и одного киносценариста? Ладно… Не денег же нам, в конце концов, было надобно. Процесс — вот что самое интересное.
 

 

Формальности
Я начал с того, что, строго предупредив вверенный мне персонал о материальной ответственности, раздал фломастеры четырех цветов, дамскую09 фетровую шляпу и блюдечко из крашеного фаянса. Потом осмотрел Ольгу (остался доволен), поддержал словом Ивана, пожал руку охраннику Юре и внушил уверенность фотографу Азарову.
Затем еще раз осмотрел Ольгу (опять остался доволен) и дал установку: «Сами вы неместные, денег нет, пишите слезливый плакат и приступайте!»
— А на чем писать? — привередничал Охлобыстин. Но я к этому был готов.
— Картонный ящик сам найдешь. Порвешь и пиши. Так будет реалистичнее.
Окинув взглядом место действия пять минут спустя, я понял, что могу собой гордиться. Оля подняла свеженаписанный плакат, Ваня, сопя, елозил фломастером по картонке. Азаров начал фотографировать. Юра — охранять.
Проба пера
Реакция города Москвы тоже не заставила себя ждать. Рядом с Олей уже стоял милицейский прапорщик и, старательно шевеля губами, читал плакат у нее в руках: «Мой папа захвачен заложником в Перу. Подайте на один билет в Лиму и два — обратно».
— А Лима это что? — справедливо спросил прапорщик у Оли.
— Это город в Перу, столица, — ответила грамотная студентка филфака.
— Совсем больная, — сочувственно вздохнул прапорщик. — Кто ж на Перу просит? На Перу не дадут. На Читу дадут.
— Но у меня папа в Перу, — не сдавалась Оля.
— А вы вот что, гражданка, — прапорщик, кажется, искренне хотел помочь, — вы на Читу просите, а сами — в Перу, а?
— Ага, — вмешался дезертировавший со своего конца перехода Охлобыстин, — хороший плакат получится: «Папу взяли в заложники в Перу, подайте на билет в Читу».
Прапорщик обиделся и ушел. Ольга вновь подняла плакат.
«Ш..!»— зашипела на нее первая же старуха. «Б..!» — грязно добавила неказистая женщина. «Е..!» — восхитилось лицо кавказской национальности. «У..!» — заголосил метропоезд, прибывая на станцию «Сокол». «X..!!!>> — принял ре­шение я.
Все было ясно. Москву так просто не возь­мешь. Пора было начинать действовать системно. И я начал.
 
№ 1. Раскаяние
Иван, ты писал плакат про Перу? — жестко спросил я со всей положенной мне по должности и характеру строгостью.
— Я! — гордо сказал драматург.
— Будешь наказан!
Мы посадили Ивана в автомобиль и повезли. Выпустили на набережной. Было очень холодно. «Снимай штаны», — сказал я.
Выпив, не закусывая, три рюмки водки «Довгань хлебная», Иван оскорбил ее качество словом, снял дубленку, шапку, шарф, куртку, жилетку, ботинки, рубашку, майку, кожаные штаны, кальсоны, носки и остался в одних нательных красных трусах с петухами.03
Ветер с реки остужал татуировочную вязь разноцветного охлобыстинского тела. За спиной величаво горел куполами на морозе возрождаемый храм. Иван сел прямо на снег. И сразу начал мерзнуть.
«Был киллером. Раскаялся. Помогите начать новую жизнь» — гласила табличка у него в руках.
Метрах в двадцати остановился мужчина в пуховике. Подошел, положил пять тысяч, молча пожал Охлобыстину руку и констатировал: «Замерзает». Со стороны Театра эстрады к голому Ивану двинулись две тепло одетые женщины.
— А можно, — сказала одна из теплых женщин, я вам сейчас денег дам? Вам двух тысяч хватит?
— Не х-хв-хватит, — мужественно проскрипел I охлаждающийся Охлобыстин.
— Но у меня больше нет мелочи. Может, домой сходить. Вы подождите пока…
— Н-нн-нет! — крикнул Иван, пытаясь встать.
— Постойте, а вас для газеты фотографируют? — продолжила беседу женщина.
— Д-д-для-я-я!
— И вот вы людей убивали?
— Уб-би-вал-ллл! — угрожающе заорал уже охладившийся Охло­быстин, скрипнул отрываемым от московской набережной ледяным задом и побежал к машине, быстро перебирая босыми ногами по снегу. Женщина, не отставая, семенила следом.
— Вам, наверное, было холодно? А вы за границей были? Вы женаты? А у вас кто, мальчик или девочка? Это вы убили Квантришвили? Вы Япончика знаете? У вас пистолет был или парабеллум? А вы сдали оружие? Ну постойте же… Я правда недалеко живу, у меня дома, кажется, есть еще деньги.
Сердобольный охранник Юра взял женщину под руку и повел к подруге.
— А вы из «Альфы», — спрашивала женщина, — или из ОМОНа? Или из МУРа? Или тоже бывший киллер? А сколько вам лет? А его теперь опять в тюрьму увезут?
Я объявил оперативное совещание. В жизни всегда есть место подвигу, и Охлобыстин его совершил. Мы посчитали: за четыре минуты Ваня собрал семь тысяч рублей.
Все сразу заговорили: «Молоток, Ваня! Молодец, Охлобыстин!» Я тоже сказал: «Хвалю ». Эксперимент явно удался. Раскаяние работало.
Отогрев героя в автомобиле, мы спустили его в метро, где он около часа ходил с честным видом по вагонам, достоверно пах алкоголем и протягивал людям картонку со словами удивительной правды:
«Пропил деньги на стиральную машину. Жена убьет».
— Че ж ты?! — восхищались мужики.
Давали не щедро, все ж таки виноват, наш Иван-то, но давали. Все еще обледенелый Охлобыстин в ответ только кивал и мычал.
— А много пропил? — заинтересованно спросил мужчина, кожей лица похожий на Охлобыстина.
— Вот мой бы так совестился, — вздохнула женщина с курой в пакете. — А то ж нажрутся, и хоть бы хны. На, миленький. Может, и моему дураку кто-нибудь подаст.
Я перешел в другой вагон, где Ольга раскаивалась пассажирам: «Мне 37, а я уже бабушка».
— Мне тридцать семь, а я еще мальчик! — пошутил один не очень трезвый с виду пассажир.
И не дал никаких денег.

04

 
№ 2. Задушевное
Тут нас опять настиг все тот же милицейский прапорщик — Журавкин, как выяснилось. Факт попрошайничества он не одобрил. Но в диалог вступил.
— Тю, — сказал, — Лима! Опять тут?! Сколько набрали? Э… А вот стояли раз здесь молдаванки, двое, тихо так стояли, в рясах. По полмиллиона в день зарабатывали.
— Охлобыстин! — я был воодушевлен. — Полмиллиона! Бери фломастер и пиши религиозный текст. А мы тут пока с офицером побеседуем.
Тем более что мне еще и Шнейдеру позвонить надо было. И кофе попить. Но Журавкин подниматься наверх отказался. «Служба. Только вы мне, пожалуйста, пива безалкогольного сверху купите. Там слева в палаточке, как раз рядом с телефонами. А я вам жетончики на телефон дам. По цене пива».
Медленный эскалатор выволок меня к телефону-автомату.
— Шнейдер! — сказал я в холодную трубку. — Выезжай, Шнейдер.
— Выезжаю! — деловито отреагировал он. — Флейту брать?
Кандидата философских наук, православного рекламного монстра, интеллигента и совладельца контейнера на одном из московских оптовых рынков Владислава Владимировича Шнейдера я склонил к нищенствованию загодя. Ценен, впрочем, интеллигент Шнейдер для нашего дела был вовсе не философскими своими талантами.
А приобретенным в духовом оркестре Советской Армии (в/ч 68793) умением играть на флейте-пикколо. Конкретно Шнейдер мог сыграть три мелодии — марш «Встречный», грустную общечеловеческую без названия, а также бравурную «Варяг». Он поэтому проходил у меня по графе «духовное ».
Шнейдера я приберегал в качестве стратегического резерва, специально для того момента, когда от Оли и Ивана проку будет уже немного. Момент настал.
Я дождался Владислава Владимировича. Я купил пива без градусов. Я представил Шнейдера прапорщику Журавкину. Только кофе не попил, а пошел забирать у Охлобыстина полмиллиона, которые он, по моим расчетам, к этому моменту должен был уже заработать. Но полмиллиона не было. Денег не было вообще. Был только сам Охлобыстин. Вольготно прислонившись к колонне, он с глумливой улыбкой держал плакат:
08 «Прихожане! На храм святого Агабабы на Газгольдерной».
Заметив меня, Охлобыстин понял все и побежал. Я стал гоняться за Ванькой. На «Китай-городе» он перебежал платформу и покатил до «Пушкинской». С «Пушки» рванул на «Тверскую», но на переходе к «Площади Революции» был пойман.
— На воздух? — предложил я.
Иван осознал предстоящее и категорически отказался.
— Я пьян, — извинился он, — а там дорожное движение.
— Трезвей! — приказал я и стал устанавливать Шнейдера. Шнейдер затянул общечеловеческую. «Украли рояль» — написал я ему на плакатик для пущей жалостливости. И остался доволен результатом.
Шнейдеру давали. Давали, впрочем, не за табличку, а за звук. Но какая разница? В коробке быстро набралось 20 тысяч. Иван был посрамлен. Окинув его понятным взглядом, я расслабился и пошел пить кофе. Вернулся я минут через двадцать.
Шнейдер больше не играл. Сжимая флейту в руках, он голосил козлиным фальцетом: «Подайте правнуку капельмейстера Лейб-гвардейского гренадерского императорского полка Ипполита Апполинариевича Бенедиктова».
Неподалеку от Шнейдера с невинным видом стоял Охлобыстин. И опять глумливо улыбался…
 
№ 3. Нестандартное
На нестандартное я, честно говоря, делал особый расчет. Москва устала от стандартных человеческих сложностей, я так рассуждал, надо придумать что-нибудь необычное, тут ее и проймет.
Придумывать необычное я поручил Охлобыстину. Это было отвратительно, но выбора у меня не было.
Охлобыстин же немедленно произвел на свет два шедевра: «Подайте на ремонт! „Запорожец" разбил фару моего „Мерседеса-600"!» и «Коплю на сотовый телефон!»
Я уже собрался забраковать оба, как вдруг обнаружил, что к Охлобыстинской халтуре Москва отнеслась с пониманием. Нет, конечно же, люди улыбались, показывали на нас пальцем. Но… подавали!!!
— Купите сотовый, позвоните по телефону 24-46-17 в Тюмень! — пошутили две молоденькие подружки и дали денег.
— А ты его «Запорожец » возьми как компенсацию. Как раз на фару хватит, — предложил мужчина в спортивных штанах под дубленкой и тоже денег дал.
Так собрали девять тысяч. Тогда Охлобыстин встал с совсем уж наглым текстом: «Не работал и не хочу. Подайте на красивую жизнь…»
Дали. В общей сложности на красивую жизнь собралось пять тысяч. А одна дама даже сказала прихихикивая: «Чем я еще могу вам помочь, мужчина?»
— Посадите меня, пожалуйста, на колени, — тихо попросил уставший Ваня.
 
№ 4. Жалость к животным
Животных Москва любит. Это я знал твердо. Но животного у нас с собой не было. Это я тоже понимал. Охлобыстин же на эту роль все-таки подходил не совсем. А без животного Москва нам не верила. На изготовленный Ольгой плакат «Нечем кормить попугайчиков» отреагировал только один человек. «А где, — спросил, — попугайчики?» И ничего не дал.
— Шнейдер, — взмолился я тогда, — Шнейдер, ты умный и хитрый. У тебя же национальность такая. Найди мне животную, Шнейдер!
И Шнейдер меня не подвел. Через пятнадцать минут он появился, волоча за собой на поводке мелкую собачку.
— Вот, — сказал он, — животная. За десять тысяч у мужика на «Смоленке» на час арендовал.
У собачки азартно блеснули глаза. Оля села рядом, с плакатом: «А когда-то это был ротвейлер».
Люди проходили мимо. Собачка профессионально выказывала высшую степень измождения. Никто ничего не подавал. Только ма­ленький мальчик в грязной куртке и больших очках остановился и стал внимательно разглядывать бывшего ротвейлера. Наконец, видимо удовлетворившись результатами осмотра, сделал свой вклад в размере 500 рублей и убежал.
Больше никто ничего не дал. Аренда не окупилась. Собаку вернули владельцу.
— Арифджанов, — ласково сказал Охлобыстин, — ты вводишь сообщество в расход.
Я запомнил…
 
№ 5. Жалость к людям
Уже пять часов мы просили у москвичей. Соображалось и говорилось с трудом. Жалок был внешний вид подчиненных. И я решил это использовать. С кроличьей плодовитостью Иван нарожал плакатов.
«У нас не получаются дети».
«Дайте денег на исправление ориентации (мужчине)».
«Плохо себя чувствую. Не знаю, почему. Подайте на анализы!»
«В связи с женитьбой на Кате хочу вывести остальные татуировки».
«Подайте на увеличение груди».06
Москва присматривалась. Просили показать грудь: «Может и не стоит ее увеличивать?» Советовали быть с татуировками поосторожнее: «А вдруг и с Катей разойдетесь, тогда что? » Однако при всем разнообразии выбора результат оказался невысок — 4 тысячи 500 рублей. Может, болеем не тем?
«Для мальчика с очень сложной болезнью каждый день нужно 60 литров пива для купания».
Мы очень надеялись на этот шедевр. Но, увы, нас все равно не пожалели. На плакат клюнули всего раз.
— А вы мальчика сколько раз в день купаете? — веско спросили нас два серьезных, но усталых человека среднего возраста.
— Четыре, — соврал Охлобыстин.
— А мальчик где?
— Вот, — я показал на Охлобыстина.
— А когда в следующий раз? — разговор становился заинтересованным.
— Через час, — неуверенно сказала Ольга.
— А можно мы тогда с вами пойдем? — тут же попросил один из усталых и немедленно объяснил товарищу: — Сейчас вечер, значит, раза два его уже купали! Он же чистый! А за раз после него пятнадцать литров пива остается! Секешь?!
— Я заразный, — убил мечту Охлобыстин.
— А-а, — поскучнели москвичи. — Ну мы пойдем тогда.
И вышли на «Динамо». Мы тоже вышли и пересели в другой вагон. Оля взяла плакат: «У меня была мнемозия, потом пропал ребенок, отец его уехал в Гвадалахару, девочку подменили на мальчика, у нее тоже пропала память. Дайте на все это денег».
Этот бред принес три тысячи восемьсот рублей.
Охлобыстин с горя поднял незатейливый плакат: «Пострадал в межнациональном конфликте между тутси и хуту». Люди оглядывались на Ваню с интересом, тщетно пытаясь понять, тутси он или хуту. Охлобыстин таинственно молчал.
Итог — 12 тысяч рублей. Молчание — золото.
Тут девушку Олю посетила здравая мысль.
— Нам не верят! — сказала она. — Болезнь должна быть очевидна. Сообразительная девушка прикупила бинтов в ближайшем аптечном киоске и принялась бинтовать Ивану голову, чтобы он выглядел как можно более достоверно под плакатом: «Требуется лечение головы».
— Бинтуй туже! — приказал я и поднялся наверх ужинать. Хороший город Москва. Главное, добрый. Когда я вернулся через полчаса, какие-то девушки уже весело водили вокруг забинтованного Охлобыстина хоровод. Охлобыстин из последних сил тщательно поддерживал выражение дебила на лице.
— Здо-ро-вье ин-ва-ли-ду! Здо-ро-вье! Ин-ва-ли-ду! — хором скандировали студентки.
Ваня не менял выражение лица. Молодежь стала танцевать вокруг него огневую макарену.
— Охлобыстин, — позвал я тихо. Он не слышал. — Иван! — повысил я голос.
— Ой, — сказала студентка, — а этот в пальто у них старший, он у них деньги отбирает.
— Правда твоя!!! — вдруг дико взревел Ванечка, срывая бинты. — Отдай кровные, гад!!!
Студентки с визгом бросились к выходу…
 07
Простая правда
История с хороводом нас доканала. Шел седьмой час нищенствования. Ваня хотел пить. Шнейдер — есть. Оля — писать. Перспективных идей у персонала больше не возникало.
Я придумал и лично изготовил простой и без всякого ерничества плакат: «Дайте денег». С ним стояли по очереди и Оля, и Иван, и Владислав Владимирович.
Эта простая надпись принесла денег больше, чем все ранее перечисленные — 47 тысяч рублей. Ее даже не комментировали. Люди шли молча и молча давали денег. Только однажды семейная пара спросила у Шнейдера: «А зачем вам деньги? » «Очень нужно », — просто ответил Шнейдер.
Дали.
Всего в коробке оказалось 86 тысяч 600 рублей. Все, что мы заработали, за исключением потраченных 10 тысяч на аренду собачки. Мы стали собирать вещи. Метро начинало пустеть.
Эскалатор выволок нашу живописную группу наверх. У выхода Шнейдер вдруг не к месту заиграл «Варяга». На улице было уже совсем темно. После семи часов почти непрерывного сидения в метро на свежем воздухе знобило. В машине, ожидавшей нас за углом, сладко спал охранник Юра. Во сне он сопел и гулко причмокивал губами.
— Знаешь, чему Москва верит? — вдруг спросил меня Охлобыстин. Я устало пожал плечами.
— Правде! — сказал Ваня и полез в джип.
Собранные деньги мы по дороге сдали в церковь. Потом завезли Шнейдера. Перед уходом он немного помялся и попросил:
— Арифджанов, у тебя тысяч двадцать до зарплаты не будет?
— Зачем? — спросил я.
— Очень надо, — сказал Шнейдер. — До зарплаты, а? Я дал.

 

Рустам Арифджанов

“Столица” №2, 1997 год

Шутки москвичей, хорошие и разные


Так получается, что разные шутки, добрые и хорошие, чаще всего связаны с гулянием и выпиванием.01
Например, одна веселая компания собралась отмечать католическое Рождество и никак не могла остановиться. Уже середина января, а они все гуляют.
И как-то раз утром пошли за пивом. Только одну девушку, Аню, оставили сторожить квартиру, потому что замок в двери давно уже был кем-то выломан.
«Вдруг, — рассказывает Аня, — один из приятелей, по прозванию Ворона, возвращается и говорит:
— Нас там всех милиция задержала, паспорта проверяли. А меня чего-то сразу отпустили. Только в паспорт заглянули, посмеялись и отпустили. Не понимаю, фамилия, что ли, у меня такая смешная?
А фамилия у него совершенно нормальная, обыкновенная фамилия. Я тогда взяла его паспорт, открываю, а там вместо фотографии наклеена задница с огромными двумя ушами. Картинка из журнала „Штерн", мы его еще накануне рассматривали. Это, значит, когда Ворона спал, кто-то вырезал картинку и приклеил. В паспорт к нему. И, главное, печать стоит — „Для больничных листов".
— Вот скоты! — говорит Ворона. — Товарищи, называется! Шутку пошутили! А мне теперь паспорт менять.
Причем можно было догадаться, кто все это сделал. Хозяин квартиры отличался такими шутками. Ужасный был весельчак. По прозвищу Ключ.
А Ключу как раз на следующий день надо было идти устраиваться на работу. И не куда-нибудь, а в школу. И не кем-нибудь, а завучем. Он педагогический закончил. Причем ситуация была такая: телефонная договоренность об этой работе у него имелась, но само­го его в школе еще не видели. А увидеть стои­ло: у него волосы были ниже плеч.
Ну вот, рано утром все спят еще, кто где, а Ключ собирается в школу. У него лежали все документы подготовленные — идти устраиваться. А тут видит: нет комсомольского билета. Он занервничал. Начал рыться во всех ящиках. Нас всех перебудил. А Ворона (тот, который был задница с ушами) сонно так говорит:
— Слушай, а ты в холодильнике не смотрел?
— В холодильнике? С ума сошел, что ли? Комсомольский билет?
Потом чувствует: что-то здесь не то. Открывает холодильник, а там в жестяной миске такая инсталляция. Как в «Отеле „У погибшего альпиниста"». Как бы пробитый пулей комсомольский билет (ножницами дырки прорезаны), как бы залитый кровью (вином или еще чем-то), и все это заморожено в миске со льдом. Педагогическая карьера не состоялась».
 
Есть такое развлечение — нехитрое и оттого весьма популярное: заполнять зачетки. Друг другу. Берется зачетка.
«Что тут у нас на зимнюю сессию? История? Пишем, история — „хорошо". Психология — „неудовлетворительно". Нет, нехорошо получилось. А мы это летом исправим. Пиши, где летняя сессия: психология — „удовлетворительно", эстетика — „отлично". Переведен на следующий курс. Дальше заполняем…»
И так сразу за пять курсов.
 
Или вот. Сидят приятели, выпивают. И, как это бывает, хвастаются.
02 Кто чем. А один говорит, что заделался журналистом, взял интервью у Роберта Рождественского (дело, естественно, происходит в семидесятые годы), и тот ему подписал на память книжку.
— Да вот, кстати, она у меня с собой, в портфеле. Совершенно случайно оказалась. Все рассматривают книжку, уважительно так рассматривают. Только Дима, хозяин дома, вдруг как-то загрустил.
— А у меня вот ни одной подписанной книжки нет. Ты б не мог мне как-нибудь подписанную книжку организовать? У какого-нибудь писателя?
Тот говорит:
— Да не проблема. Я тебе это элементарно организую. Просто элементарно. Прямо сейчас. Вот у меня на книжке что написано? «Андрею от Роберта», да? Беру ручку, синюю, смотри: «Андрею и Диме от Роберта». На, владей.
Ну он очень обрадовался. Еще выпил и уснул в кресле. А приятели продолжают выпивать. И вот они сидят и думают: что ж у парня все­го-то подписанных книжек — одна на двоих? Давай сделаем человеку приятное.
Берут с полки книгу, видят: Омар Хайям. Пишут: «Димычу от Омарыча. Тысяча сто двадцать девятый год». Синей ручкой. Или: «Димульке от дяди Корнея», «От Вила Димону, моему белокурому другу», «Милому Дмитрию от Оскара». В общем, все книги папиной библиотеки стали с автографами.
Он ничего не заметил. А отец приходит домой как-то раз, достает томик, а там написано: «Димке от Мишки. Держись, казак, крепче на коне! М. Шолохов, 1962». Отец прикидывает: ему ж тогда пять лет было… Откуда? Что? Чего? Стал другие книжки смотреть.
В результате Димин отец несколько лет потом был при деле. Он эти книги сдавал в букинистические магазины (в «Книжной лавке» на Кузнецком ему даже цены ставили выше, чем обычно, потому что книги с автографами больше ценились) и покупал взамен чистые, неподписанные.
 
А вот что рассказал мне известный московский человек Степаша.
«Было такое место в Москве, называлось Пиявка. Это была одна из первых в Москве дискотек — на улице Герцена, в Доме медика. И вот я в Пиявке познакомился с девушкой. И она говорит между прочим: а папа у меня посол в Англии. И пригласила в гости. Как раз под Новый год.
Я взял Васю с собой. И мы пошли. К дочке английского посла. Денег у нас оказалось два пятьдесят. И мы как раз купили бутылку портвейна „Кавказ".
А я носил тогда сумку через плечо, а на этой сумке была пластиковая наклейка. Круглая такая, на белом фоне нарисован футбольный мяч и написано: „Вестфалия-1898". Наверное, это была наклейка какого-то футбольного клуба, который образовался в 1898 году.
Ну идем мы к послу домой, а с „Кавказом" как-то неудобно. Взяли и в луже смыли эти­кетку. И наклеили эту заграничную хреновину с моей сумки.
И вот входим. В квартире у них полумрак. Пианино играет где-то в глубине. Мы говорим: а у нас есть бутылочка старого рейн-вестфальского вина. Тысяча восемьсот девяносто восьмо­го года. И ставим ее на стол. Причем на бутылке обычная пластмассовая пробка, которую нужно поджигать спичкой, но девушки такие… Такие чистые, что им даже в голову ничего не приходит, что что-то здесь не так. Достали они хрустальные бокалы. И вот мы сидели весь вечер при свечах, говорили о поэзии Аполлинера, и девушки маленькими гло­точками пили этот „Кавказ" и говорили: какой же букет у старого рейн-вестфальского вина! Ну и мы тоже на эту тему. Да, мол, ничего себе.03
Главное, там еще футбольный мяч нарисован.
Ну а потом мы уже стали прощаться, откланялись. Сказали, что обязательно еще встретимся. Стоим на пороге. И вдруг Вася бьет себя по лбу и бежит куда-то в сторону кухни. Вернулся, мы еще раз попрощались и ушли наконец. И вот в лифте Вася достает из кармана эту этикетку и опять наклеивает мне на сумку! Потому что не пропадать же добру».
 
А вот история, которую рассказал художник Гарик, очень доверчивый и искренний человек.
«Мой приятель Кузьмичев встречался с одной девушкой, она была профессорская дочка. Вот они встречаются, гуляют по вечерам. В театры ходят. А мы все друзья. И получается так, что как-то я прихожу к этой Кате, но без Кузьмича, с Николашей. Мы идем на кухню, она нам жарит яичницу.
А на кухне в профессорском доме на окне стоит банка. С какой-то просто… Не знаю даже, как сказать. С какой-то… блевотиной.
А я, — объясняет Гарик, — как-то не знал, что бывает такой гриб. Ну вот гриб, из которого делают напиток в банках. У меня в семье, когда я рос, не было принято держать гриб. Я просто не представлял, что такое бывает.
И вдруг я вижу: посреди каких-то антикварных табуреточек, светильничков, разных циновочек, которые висят, каких-то масок, каких-то вазочек — представляешь себе обстановку? — на профессорской кухне на подоконнике стоит банка с такой гадостью, с такой жутью! Которой я в жизни просто не видел никогда. И я с ужасом спрашиваю Николашу:
— Что это? Может, это выбросить незаметно?
А Николаша, скотина, совершенно спокойно мне говорит:
— Не знаешь, что ли, что у Кати и Кузьмичева любовь?
— Я-то знаю, но причем здесь это?
— А как же причем? Еще когда в июле Кузьмич заходил, полгода назад, он плюнул в банку. А Катя — она его так любит, что она эту банку специально закрыла и поставила на подоконник. Потому что тут батареи и тепло. Чтобы сохранить. И вот с тех пор это и живет.
А я не знал, как выглядит гриб для кваса. Я Николашины слова воспринял на полном совершенно серьезе. Я тогда вышел и на многие-многие годы… Много-много лет я не знал, что бывает такой гриб. Я думал: какая любовь! Бог ты мой, какое же чувство может быть сильное между людьми, чтобы даже плевочек сохранить в банке и держать полгода! Я долго из-за этого жениться еще не мог. Все искал себе настоящую женщину».
 
Рассказывает, наоборот, Николаша. История, может, не новогодняя, но тоже из жизни.04
«Мы однажды с Гариком жили на даче у знакомой. Это было на станции Гривна по направлению к Подольску. Очень хорошая дача, но только до пивного ларька кундехать было полчаса, не меньше. Очень неудобно. У нас, правда, был для пива специальный бак из-под соляной кислоты, пятилитровый. В Москве нам пяти-то литров обычно хватало, но тут, чувствуем, надо бы что-нибудь более емкое.
И нашли в сарае детскую ванночку, старую такую, с двумя ручками-кольцами. И пошли с ней за пивом. Стоим у бочки, наливают нам пиво прямо в ванну. А рядом мужики стоят, глаза круглые.
— Извините, — говорят. — Вы зачем пиво в ванночку наливаете? Я говорю:
— Ребенка купать.
Вроде как не ваше дело-то. А Гарик — он же врет, как дышит, — он проникновенно так начал им рассказывать.
— Понимаете, — говорит, — у нас на даче ребеночек больной очень. Страшная болезнь. На ручках и ножках волосики не прорастают. И от этого чешется кожа. Ужасно чешется. Доктор прописал купать его в пиве. Утром и вечером.
Мужики репы почесали и говорят:
— Ага. Понятно. А потом вы с пивом что делаете-то? Это же много пива у вас, в ванночке.
— Как что — выливаем.
Тут у них в глазах помутнело. Горе-то какое, сколько добра пропадает. И тут один подумал немножко и вдруг говорит:
— Толик, это пиво выбрасывать нельзя. Его нужно пить.
Второй говорит:
— Ты что, с ума сошел? Они в нем ребенка моют.
А тот ему:
— Они моют его два раза в день. Толик, это чистый ребенок. Мы еле от них потом ушли ».
 
Но это спонтанные розыгрыши. А бывают еще такие.
Одна девушка, Ксюша, встречала Новый год в гостинице «Минск», у нее там работала сестра. Среди ночи сестра куда-то делась, и Ксюше стало скучно. Она начала набирать внутренние гостиничные номера и говорить разные глупости:
— Это штаб гражданской обороны. Объявлена тревога. Надо собрать трехдневный запас продуктов. Последует эвакуация из окна. Займите свое место в оконном проеме и ждите дальнейших указаний.
Многие ждали.

 

Или классическое.
— Говорят с телефонной станции. Какой длины у вас телефонный шнур?
— Не знаю, а что?
— Немедленно измерьте. Срочно.
— Ну хорошо. Меряю. Два метра шестьдесят сантиметров.
— Шестьдесят сантиметров у вас сверх нормы.
— Ну и что мне теперь делать?
— Немедленно возьмите ножницы и отрежьте шестьдесят сантиметров.
Короткие гудки.

 

Очень славный (действительно) прикол, который сейчас в обычае среди московских семиклассниц.05
— Але? Мы проводим телефонный конкурс на лучший анекдот. Вы какой-нибудь анекдот знаете? Расскажите.
Многие рассказывают. И почти никто не обижается.

 

Что интересно: в разных странах, при несхожих в общем-то обстоятельствах, совершенно разные люди шутят весьма схожим образом.
Вот, например, чем отличается принцесса Диана, царствие ей небесное, от Ивана Ивановича Охлобыстина, ныне живущего русского поэта-подражателя? А вот чем.
Диана, когда не была еще даже невестой принца Чарльза (да, впрочем, и когда уже была невестой), любила досадить приятелям, юным опять-таки аристократам, которые ей чем-то не угодили: мазала их машины смесью из яиц и муки. Невинная вроде бы смесь, но схватывается, как цемент. Отодрать практически невозможно.
Так делала принцесса Диана.
Иные методы у Охлобыстина.
«Яйцо сырое на машину кинь, зимой, — оно примерзает и только вместе с краской потом отходит. Известная тушинская шутка. Проверенная».
 
Еще из охлобыстинских проделок.
«У нас на Войковской магазин был продуктовый, там всегда полная помойка костей. Я их в лифт накидывал. Люди были в ужасе!
Однажды я напился до таких кренделей, что вышел на улицу зимой в одних трусах. Трусы были такие — в петухах. Зашел в подъезд, а там лежит другой, такой же. Тоже в трусах. Лежит как казак в „Тарасе Бульбе". Я думаю, как же это мы вдвоем тут будем? Раздетые. В подъезде. Что люди подумают? Ведь могут подумать плохо. Я сразу протрезвел и ушел домой ».
 
А вот что рассказал человек по имени Серега.
«Я хулиганил в детстве. Я делал бомбочки всяческие, как все мальчики. У меня был друг, он в кулинарном техникуме учился. Ярцев ему фамилия была, если мне память не изменяет. Он крал в кабинете химии эти самые, знаешь… реактивы. Магний там, калий, кальций и так далее.
Нужно было найти из-под валидола баночку такую стеклянную. Туда складывались, значит, химикалии, и бралась лампочка. Лампочка от фонарика карманного. У нее откусывалась стекляшечка, и проводком накаливания это вставлялось в реактивы. Потом заворачивалось крышечкой, а к лампочке припаивались два проводочка. Получался, ты понимаешь, снарядик. Так вот. Снарядик клался в бутылку из-под шампанского, и бу­тылка тоже плотно укупоривалась.
А друг мой Ярцев был еще чем хорош: он жил на первом этаже. Все хозяйство тянулось к нему в окно, а там был блок, собранный из батареек. И в нужный момент, значит, цепь замыкалась, и раздавался чудовищный взрыв. За окном. Мы у дороги свое устройство ставили, как диверсанты. Там прогуливались бабушки, а мы их взрывали. Вот.
Но неудобство заключалось в том, что сразу собиралась большая толпа бабушек, к ним потом присоединялись дедушки и даже весьма крепкие сыновья и внуки. Так что надо было вовремя смотать эти проводочки. А то люди видели, из какой квартиры все это происходило, и бежали нас бить. Страшно.
Еще было развлечение партизанское. Покупался блок спичек за десять копеек. В блоке десять коробков. Нужно было как делать: на трамвайные рельсы головками спичечными по направлению к трамваю коробки раскладывались аккуратно с промежутками в пять метров. И вот, когда трамвай наезжает на спичечный коробок, раздает­ся жуткий взрыв и грохот. На третьем-четвертом коробке трамвай останавливался, оттуда выбегал с ломом водитель трамвая (потому что мы стояли рядом и ржали). И гонял нас этим ломом. Очень было интересно. Счастливое потому что детство-то».
 
Древняя, но не стареющая шутка — проверять у граждан билеты в метро.
 
Или вот были два парня-близнеца, совершенно одинаковые. И они так поступали. Один подбегает на платформе к дверям, которые уже «осторожно, закрываются», и они перед его носом действительно захлопываются. А на следующей станции в эти же самые двери входит брат его, точно такой же. Он нарочито пыхтит, глаза выпучены, — отирает лоб ладонью и говорит: «Фу, едва успел!» И весь вагон дружно выдыхает.
 
Ну в магазинах воровать — это вроде бы не розыгрыш? Но была вот такая шуточка. В супермаркете (когда они только появились, лет пять назад) подходишь к человеку и говоришь:
— Поздравляем вас! Вы миллионный посетитель нашего супермаркета! Вы можете на четыреста долларов набрать продуктов! И мы вас приветствуем!
— Как? Всего-всего? И макарон? И виски? И вот это? И вот это — красивое?
— Да-да, все, что хотите. А вот это — это мышеловка, тоже берите, пожалуйста. На четыреста долларов.
Совершенно обалдевший от счастья человек наполняет тележки, одну за другой. Потом, натурально, идет со всем этим к кассе, говорит: «Спасибо большое» — и пытается прокатить свои тележки к выходу.
— Я же у вас миллионный посетитель.
Ну дальше сами понимаете что.
 
Есть такие компании, где взаимные розыгрыши становятся как бы стилем общения. Вот что, например, рассказал человек, который просил называть его Штомыхом.
«Орлуша — он всегда в нашей компании был главным организатором. Он все планировал. Перед Новым годом составлял список, сколько чего нужно купить и сколько это будет стоить, давал поручения, кому чего принести, и за всем следил. А в семьдесят девятом году он просто нас всех этим замучил, потому что придумал встречать Новый год самым классическим и порядочным образом, как все советские люди. Стол, сказал он, должен быть как в „Книге о вкусной и здоровой пище", понятно? И, что интересно, мы действительно достали все эти спецделикатесы.
Отмечать договорились у меня, в Чертанове. Квартира была свободная, отец куда-то уехал. А той зимой ведь был чудовищный мороз. Трубы лопались, электричество гасло. И из-за этого мороза все пришли не в десять-одиннадцать, как обычно мы на Новый год собирались, а уже часов в шесть. Казалось, что позже просто будет страшно выйти из дома. Накрыли стол роскошный и сидим. Нет только Орлуши и Валеры. Вдруг в дверь звонок. Открываю, стоит Валера: дубленка вся в снегу, уши на шапке опущены, очки запотели, борода заиндевела, на воротнике чуть ли не сосульки. И орет: „Налейте мне скорее водки! Разотрите мне ноги! Умираю!"
Смотрим, а у него ноги из-под дубленки — голые, и от них пар идет! Я, говорит, забыл штаны надеть и только в метро это обнаружил.
Потом-то мы поняли, что он в подъезде брюки снял и спрятал, но все равно — такая ржачка!
Ну вот, а Орлуши все нет. А нам выпить ужасно хочется…
Причем на столе стоят совершенно роскошные коньяки, вина, настойки и все прочее. Как в „Книге о вкусной и здоровой пище". Балыки разные, икра, ветчина, пироги. Красота неописуемая. Но мы все не решались ни к чему притронуться. Если Орлуша увидит, что стол раньше времени нарушили, он скажет: „Ну и празднуйте тогда без меня". Обидится и отвернется к стенке.
И что мы сделали: собрали последнюю мелочь, буквально копейки, и сбегали за портвейном. За самым дешевым, за бормотухой. Сидели перед этим роскошным столом и пили бормотуху. А Орлуша пришел чуть ли не в полдвенадцатого, довольный такой. „Давайте, — говорит, — проводим старый год! Выпьем водки, по рюмке, закусим немножко. А потом, когда пробьют куранты, откроем шампанское. Все сделаем по правилам".
Нам это все, конечно, немного странно. Но ладно, раз человек хочет. Включили телевизор. Там объявляют: „Новогоднее приветствие Гене­рального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР товарища Леонида Ильича Брежнева". И появляется, правда, Брежнев. Говорит (ну как он обычно говорил, мучительно и весомо): „Товарищи. Окончился. Тысяча. Девятьсот. Семьдесят. Восьмой. Год. Ну. И. Хуй. С ним". Брежнев говорит. Мы просто замерли.
А что оказалось. Орлуша сделал такую запись магнитофонную, Брежнева ведь довольно легко было передразнить. У телевизора звук выключил, а магнитофон незаметно включил. Он нам сам потом признался. А поначалу очень интересно было. А поди знай!»

07

Катя Метелица

“Столица” №23, 1997 год

Случаи разбавления пива водой


Пойдёмте все, шатаясь,
Под бочками заснуть!
А.С. Пушкин, “Погреб”, 1816 год

 

Надо наконец честно сказать. Рустам Мустафа оглы Арифджанов из высокого голубоглазого блондина, каковыми являются все настоящие горные азербайджанцы, превратился в седенького карликового старичка, оттопыренного сзади на манер олимпийского мишки 80-го года и вспученного спереди, как детская кукла-карапуз. Этот физиологический облик трудящегося журналиста-мусульманина вынуждает редакцию задействовать Мустафу оглы в самых трудных и нечеловеческих случаях. И надо прямо признаться: красоты это ему, как вы уже поняли, не прибавляет. Зато прибавляет стройности отечественной журналистике.
 
 
Благая весть01
Сразу же сообщу благую весть: только что Мосгорторгинспекция проверила в городе двадцать точек по розливу пива и обнаружила в них не просто антисанитарию и безответственность. Она обнаружила там случаи разбавления пива водой!!!

Послушайте, поколение пастеризованного «Туборга»! Девицы, смешивающие «Спрайт» и «Сол»! Юнцы, требующие лагерного драфта или малопенного «Гиннесса» в «Айриш-хаусе»! Случаи разбавления пива водой! В состоянии ли вы понять мою радость? Что вы знаете об автопоилке в Останкине за железнодорожными путями, Алике Рокфеллере из «Голубого Дуная», умершего от застрявшей в горле клешни волжского рака, жирном ставрижьем хвосте в «Яме» или черном мясе рыбы скумбрия в пивбаре Нижних Мневников, после которого Игорек Мартынов, уже лысый, но еще не классик, распорол незаслуженным ударом кулака нижнюю губу моего откровенного лица? На всю жизнь, гад!

Ничего вы об этом не знаете. Кончились автопоилки. Отпоили. Схоронили Алика на Миусском. Помянули пивом. Морщится молодежь от ставрижьих хвостов. «Не было этого, — десятый год подряд отнекивается Мартынов. — Не помню. Пьяный ты был. За­лил зенки — и об асфальт мордой. Видимо…»
Не было, Игорь?! И пьяный Фохт никогда не дрался с таксистами? И Ашот на Садовой Кудринской не выносил нам левый ящик за рубль сверху? И Рокфеллер никогда не наливал нам с дополнительной пеной и доверительно не спрашивал: «Как сегодня? Сода не очень? Вода у меня кипяченая, клянусь! Мать кипятила».
Эх, Игорь! Мне уже стало казаться, что мой город забыл мастерство. Порастратил искусство микста воды с «Жигулевским». Ушло в землю пузырившееся от малой горстки стирального порошка «Айна» и настоянное на пищевой доброкачественной соде пиво нашего детства. Ан нет. Зафиксирован случай разбавления.
 
Партизан
Я найду этого умельца. Попрошу у него настоящую выпуклую пивную посуду и волью в себя четыреста пива с соткой воды в одной кружке. Я вспомню все.
— Владимир Владимирович, расскажите скорей, где же этот прискорбный случай разбавления пива водой произошел в бесстыдно капитализирующейся Москве? — попросил я начальника Мосгорторгинспекции Никитина.
— Не скажу, — сказал Никитин. — Это не тема для вас, как солидного автора. Не для вашего солидного журнала.
Солидного? Там, где Игорек Мартынов зам главного редактора? Там, где Фохт?
— Владимир Владимирович, мы должны вместе изживать рудименты социализма на теле Родины. Труд тружеников Мосгорторгинспекции, ваш личный вклад будут отмечены самыми похвальными словами на страницах нашего городского журнала.
— Вы напишите лучше про нашу проверку всех сортов мороженого в столице. Про экспертизу телевизоров. Про недостатки в производстве колбасных изделий.
— Я очень хочу про пиво.
Могу сказать доверительно. Проверка обнаружила недостатки в Западном, Юго-Восточном, Восточном и Северо-Западном округах. Только это все равно мелкотемье. Их всего-то двадцать киосков по розливу пива. Ну в одном-другом разбавили. Да кто это пиво теперь пьет? Одни алкоголики. Мы будем эти киоски изживать.
Эх, Владимир Владимирович! Вы не киоски, вы молодость нашу изживаете. Ангелину Ивановну с башней крашеных волос. Запах ничего не чуждого человеку вокруг палатки. Трехлитровую банку по кругу. Колорит. Культуру.
— Герр Рустам, уншульдиген, почему это у вас люди ходят всегда за бензином с канис­трами? — спросил меня как-то герр Герберт Эрик Шейдеманн, ошивавшийся в Москве корреспондент комсомольской газеты «Юнге Вельт». — Не проще ли заправиться до того, как в бензобаке кончится топливо?
— Это они не за бензином идут, герр Шейдеманн. За счастьем.
Ну откуда хилому немцу знать, что белая пластиковая пятилитровая канистра — лучшая емкость для янтарного пива? Он когда-нибудь пил из полиэтиленового прозрачного пакета? Или картонного пакетика из-под молока? Из поллитровой банки, оставленной незнакомым другом? Из бидона, ведра, кастрюли?
Это перед Шейдеманном вы можете молчать, Владимир Владимирович. Перед заливающим оккупантским «Хольстеном» каждую пядь земли. Но я-то свой. Я из вашего времени. Из тех, кто помнит «Двойное золотое» и «Нашу марку». Молчит Никитин. Не сдается. Сам найду. Пусть для этого мне придется исходить весь Западный, Юго-Восточный, Восточный и Северо-Западный округа.
 
Пива нет
На Лесной поломали автопоилку.
Ту, где мы с Мартыновым стерегли банку из-под зеленого горошка, пока Фохт бегал в метро вымаливать диканы. Фохт красивый, у него получалось. За дикан — десятикопеечную монету — автомат выплевывал из соска двести грамм рыжей жидкости. Положено было двести пятьдесят. Но лилось двести. Мы иногда, когда у нас была кружка, производили контрольный замер.
Кружка доверху наливалась только с трех раз — за тридцать копеек. А поллитра бутылочного «Жигулевского» стоили двадцать две копейки. Но где его, бутылочное, было взять? Очередь в «Три ступеньки » на Бутырском Валу занимала два часа свободного времени.
— А давай Вулыха пошлем? — предлагал сообразительный Мартынов. — Мы его стихи напечатали. Пусть отстоит.
— А давай Пьяныха — он молодой! — наводил справедливость я.
— Пьяных не пойдет. Он вчера ходил, — вмешивался Фохт. — Давай Димку Быкова!
«Быков! Сумку!» — орали мы в три голоса на будущий цвет отечественной журналистики. От нас прятались. Когда не находили никого или в «Трех ступеньках» была только настойка «Имбирная», мы брали консервную банку, трехлитровый бидон и шли на Лесную. Фохт спускался в метро. Меняли трешку. Женщина Нюша с изможденным лицом, с которой, правда, редко, и то только после ерша, Фохт пел протяжные русские песни, обнимая за покрытые телогреечкой плечи, занимала очередь к соску.
Делала это она небескорыстно. Отстояв минут двадцать, Нюша зычно свистела, мы бежали со двора в душное чрево поилки и подставляли жестяную банку. Через пятнадцать заходов бидон наполнялся, а шестнадцатую жестяную банку Нюша жадно и быстро впитывала в себя. Это была ее цена. Мы уходили во двор, садились на бревнышко…
— Так что ты говоришь про Хидиятулли-на? — начинал Мартынов.
К исходу первого часа вновь появлялась Нюша. Пора. И она повторяла свой подвиг.
— Так вот, Хидиятуллин… — продолжал Мартынов, начиная второй, и последний, бидон.
Теперь на этом месте открыли дополнительный переход на станцию «Белорусская». Весь так и светится. Безжалостная санэпидстанция закрыла все автоматические пивные в Москве. Женщина Нюша исчезла в дебрях столицы. Говорят, что умерла от сифилиса. Фохт не поет. И не пьет.
— У вас разливное пиво? — в двадцатый раз пригибаю голову к окошку, в котором виднеется пивной кран.
— Разливное, — отвечает скучающая женщина. — Могу и подогреть. Осень.
Рано радуюсь. Пиво у нее из кега. Кег — это такой металлический бочонок от десяти до ста литров, в который на заводах под напряжением закачивают пиво, а потом развозят по палаткам и барам. В кеге отверстие на манер ниппеля. Ничего постороннего туда не зальешь, соды не впрыснешь.
— У меня электрический чайник. Я быстро нагрею, — соблазняет продавщица. — Пи­рожки есть, правда холодные.
— Спасибо, девушка, не надо.
— А что? Будете «Туборг» из железной банки пить? Так нельзя. Там же неживое пиво, мертвое.
Не буду я «Туборга ». Не люблю мертвечину. Пойду искать.
02
Бестарное
Да разве найдешь? Звоню на Бадаевский — искать следы. Он сейчас называется Трехгорным.
— Мы практически прекратили производство бестарного пива, — ничем не радует меня Оксана Геннадьевна Бахтина, начальник отдела сбыта Трехгорного пивзавода. — Впрочем, я недавно пивом занимаюсь. Позвоните-ка нашему бухгалтеру.
— Разливное? А как же! Только мы его не в бочки, мы его в кеги заливаем. Специально создан цех по розливу пива в кеги. Это удобно и гигиенично, — добивает меня бухгалтер Надежда Васильевна Хортова.
Звоню в Останкино. Замдиректора Останкинского пивзавода Виктор Николаевич Четвертаков погасил светлый лучик надежды:
— Да забыли мы уж про те цистерны. Торговля бутылки просит. Бары — кеги.
Кег вошел в нашу жизнь в 1992 году. И изменил ее. Началось с мини-заводов. Миллион долларов — и забирай заводик. Потом оборонка научилась мастерить такие заводы из отечественного ракетостроительного металла. Цены упали до трехсот тысяч долларов. Свой пивзавод позволили себе уже не только рестораны, но и фабрики, комбинаты, нефтегазодобывающее управление. Они все стали лить в кеги.
Очередь у киосков отгремела канистрами и исчезла. Киоски снесли. Хидиятуллин отыграл свой бесшабашный футбольный век. Мартынов ездит в Париж и потом мне рассказывает:
— Если идти от Триумфальной арки к Пляс де ля Конкорд, то справа такой бель­гийский ресторанчик, где суп из ракушек и пиво такое красное. Ну, ты помнишь?
Я помню. Я был в Париже. Может, еще съезжу. Запросто. Вот только никогда уже не вернусь в молодость, из которой вылетает поросшая блестящими волосками на пальцах ловкая рука Мартынова — р-раз!
 
Нашел!
— Ты че, мужик? Че головой дергаешь, больной, что ли? Может это, сесть те надо, а? Там за палаткой ящичек есть, садись смело на всю жопу — он крепкий, оклемаешься! Я те принесу пиво туда, ты денег дай только.
Я открываю глаза. Дегунино. Гастроном. Белая палатка. Три человека — очередь. Ты­сяча двести — литр. Поздний ноябрь 1997 года. Мне хочется плакать, Мартынов. Я иду за палатку. Сажусь на ящик. Человек по имени Серега несет мне пиво. Это оно.
— Хочешь рыбки-то? — говорит Серега. — У Толика есть за трешку. Толян, дай воблу за трешку. Мужчина в галстуке просит! Можно я себе тоже кружечку возьму на твои, а то у меня че-то деньги быстро кончились. Ага?
— Что же ты делаешь, Толян? Душу мою бередишь. У Сереги в кружке совершенно другое, лысое пиво. Я встаю и иду к ларьку.
— Вы что Сереге налили?
— Как что? Пиво. Очаковское.
— А в первой кружке что было?
— Ну это… То из другой бочки… В общем, там… Она, значит, кончалась… Я, значит, новую. Ту-то… я думал… для Сереги остатки. Синяку-то что надо?
В общем, все выяснилось. Не из какой новой бочки мне не наливали. Вон початая бу­тылка обыкновенного «Очаковского». При слове «галстук» умный Толян просто раскупорил бутылку. Высоко поднял ее кверху. С полуметровой высоты полилась бутылочная струя, создавая пену, в предназначенную мне, расфуфрыженному чужаку, кружку.
А Серегина была настоящей. Мы разговорились с Анатолием Геннадьевичем. Два ведра воды на два кубометра пива. Никакой соды и порошка — им что, синякам, пена нужна? Да и ему, честно говоря, эти два ведра всего пятнадцать лишних тысяч приносят. Тьфу! Но как без воды-то? Ну как? Это ж… Это ж как талончик в трамвае пробивать. Анатолий нашел понятный образ. Можно, конечно, пробить. Только как-то западло, что ли?
Анатолия Мосторгинспекция не штрафовала. И с санэпидстанцией у него не было ни­каких разговоров. У директора гастронома с ними разговоры. Палатка от гастронома. Ди­ректор, Александр Семеныч, иногда грозится, что закроет ее на хрен. Только что с синя­ками тогда делать? Они же дружбаны его директорские. Вот с Серегой Александр Семеныч в школе когда-то учился. На этом месте, у другой, правда, палатки, в молодые-то годы и пиво пили, и морду били. Родина тут у них. Дегунино.
— А хочешь, научу, как сразу отличить, разбавлено пиво или нет? — заговорщицки предложил Анатолий, уважительно подавая уже пятую, исключительно разбавленную порцию. — Вот щас ссать хочешь? Ага! Когда в пиве много воды, всегда раньше ссать хо­чется. Вот почему раньше у ларьков всегда это… Я, правда, своих гоняю. Ты не бойсь. Ящик чистый.
Это наша Родина
Больной я. Ведь гадость это — разбавленное водой из-под крана жигулевское пиво. А мне нравится.
03 — Профессор, скажите, пожалуйста, со всей прямотой и откровенностью — что со мной? — спросил я.
Одного профессора на мою болезнь показалось мало. И я задал вопрос сразу двум профессорам и докторам наук: Марине Васильевне Гернет и Галине Алексеевне Ермолаевой из Московского университета пищевых производств. Марина Васильевна заведует как раз той кафедрой, что занимается пивом. А Галина Алексеевна — ведущий специалист.
— Это естественно, — успокоили меня оба профессора. — Перепробовав все возможные сорта, человек все равно останавливается на пиве той местности, где он вырос. Дело, видимо, в воде. Немец пьет «Бек», японец — «Саппоро», узбек — «Олтинчи завод». Вы, наверное, должны любить «Московское» — замечательное пиво, где часть солода замещает рисовая сечка. Оно сейчас редко делается, потому что кубанские рисоводы подняли на сечку цену.
Я не люблю «Московское ». Я не в Москве родился. Я не люблю фруктовое пиво, которое делают в азербайджанских домах. Моя родина не Москва и не Баку. Моя родина — время, по которому все мы сейчас немножечко ностальгируем. Очередь, канистра, пиво-воды.
Это не пиво! — кричал Герберт Эрик Шейдеманн, нализываясь после четвертой кружки в автопоилке «Три поросенка», когда-то располагавшейся между Ленинградским рынком и кинотеатром «Баку».
В «Трех поросенках» разбавляли не то чтобы два ведра на два кубометра, а фифти-фифти. А чтоб добавить после такой откровенной химии градуса, в напиток толкли димедрол. Схватывало.
Это не сигареты! — пьяно орал Герберт Эрик, задыхаясь от дыма моих «Родопи». — Это не колбаса, — ковырял вилкой в картоне.
Это — не страна.
Это была страна, глупый Герберт. Я сейчас это понял. В комиссарских двадцатых нос­тальгирующая московская интеллигенция вспоминала гимназисток, напиток бенедиктин, филипповские булки и дворников, лихо опрокидывавших рюмочку, поднесенную на серебре. Их воспоминания были сытнее и уютнее, чем мои. В девяностых я грущу по девчонкам в уродливых коричневых платьях с черными фартуками, комсомольским зо­нальным семинарам с выездом в пустой пио­нерлагерь, сушкам с солью и пиву, разбавлен­ному водой. Это моя Родина. Я там родился. Я люблю свою Родину.
Дурак он, герр Герберт Эрик Шейдеманн. Правда, Мартынов?
 
РУСТАМ МУСТАФА оглы АРИФДЖАНОВ

“Столица” №21, 1997 год

Поди знай


Беседа Рустама Мустафа оглы Арифджанова с Иваном Охлобыстиным о сути всех вещей

001 Не секрет, что в редакции «Столицы» работает Иван Охлобыстин. Он — венец творения. То есть все, конечно, происходило постепенно. Прежде чем Иван устроился к нам на работу, образовались наша Галактика, Солнечная система, Земля. Появились бактерии, возник фотосинтез, атмосфера обогатилась кисло­родом. Наступил силур, и развились рыбы; пришел девонский период, и растения вышли на сушу. Родились и вымерли динозавры. Наконец, появился человек.

Но что это был за человек? Для того чтобы он сформировался в Ивана Охлобыстина, члена редколлегии, месопотамцам надо было сочинить клинопись, а египтянам — иероглифы. Ради этого Фалес Милетский предсказал солнечное затмение, Аристотель доказал шарообразность Земли, а Архимед открыл закон гидростатики.

Наступило наше время. Гален произвел вивисекцию животных, Джордано Бруно пошел на костер, Левенгук описал бактерии, Ньютон открыл законы механики и гравитации. Потом прошло еще триста лет. Уотсон и Крик смоделировали ДНК, Барнард пересадил человеческое сердце, Хьюиш открыл пульсары…

И только после всех этих довольно мучительных исторических происшествий 22 июля 1966 года появился на свет Иван Иванович Охлобыстин, главный результат развития Земли. Через тридцать с небольшим лет после этого события, 1 ноября 1997 года, Иван Иванович Охлобыстин вошел в полутемный зал бара «Джек Реббит Слимз», заказал себе красной рыбы со сложным гарниром, колы со льдом и устало приготовился слушать мои вопросы.

Его усталость была понятна. В нынешнем году Охлобыстина интервьюировали более сорока раз. Его ответы на вопросы журналистов прозвучали на всех телеканалах, на волнах многих радиостанции, в значительном ряде печатных изданий. И только мы ни разу ни о чем не спросили коллегу, члена нашего трудового коллектива. Только мы легкомысленно не припали к тому неисчерпаемому кладезю человеческих познаний, к тому богатству, что наработала цивилизация к началу третьего тысячелетия своего развития и недрогнувшей рукой вложила в Ивана Ивановича.

002 — Ты готов, Иван? — спросил я дрогнувшим голосом.

— Поди знай! — ответил мужественный человек.

— Ваня, должен с огорчением тебе сообщить, что мировая экономика переживает весьма серьезный кризис. Только что упал индекс Доу-Джонса. Как пережил ты эту трагедию?

— О-о! Никак. Я имею отдаленное об этом представление. Я не верю в цифры, а верю в предметы. Вот у меня куплены какие-то предметы, там хоть две индексации проводи и пятьсот пунктов, а предмет так и останется предметом.

— Ваня, а вот ты до скольких считать умеешь?

— До миллиарда.

— Посчитай, пожалуйста.

— Не, я. путаться начинаю. После миллиарда секстильон или трильон? Трильон, по-моему, потом секстильон. Потом цифр уже нет.

— Есть, Ваня. Триллион, квадриллион, квинтиллион, секстиллион, септиллион, октиллион, нониллион, дециллион.

— Врешь. Клево! Я не люблю математику. У меня калькулятор есть.

004 — А биологию ты лучше знаешь?

— Пестик и тычинка.

— Что — «пестик и тычинка»?

— Мои знания. Пестик — это член. А тычинка — это женское. Половые органы цветов. Пчелка прилетает, садится на пестик, а потом летит и на тычинку садится. Она собирает мед, у нее волосатые ножки, и на них отлагается это… Пыльца! Нормально. Я с пониманием отношусь к опылению.

— Что значит с пониманием?

— Я понимаю, что природу надо защищать. А у нас от соли все деревья на Тверской вырубили. Сволочи! Паскуды! Им пестики бы надо вырвать!

— А почему снег тает от соли?

— Не знаю. Там реакция какая-то химическая происходит, мне неподвластная.

— А кому подвластная?

— Кому-нибудь в лабораторных условиях.

— Нет, подожди. Вот снег, вот соль. Они из чего состоят?

— Снег состоит из воды. Нет у тебя мобильного телефона? Мой чой-то плохо в замкнутом помещении берет. Я хочу домой позвонить: мало ли, вдруг там Оксанка родила… Ага. Нет еще. Так. Снег — это вода, кристаллизовавшаяся под влиянием отри­цательной температуры. А соль — это блок кристаллов. Вот формула снега: аш-два-о в заморозке. Снег смешивается с солью, и происходит реакция. Дай еще позвоню… Так. Ага. Нет еще. Значит, идет физическая реакция.

— Химическая.

— Чой-то? Нет, я химической ни одной формулы не знаю, только физическую знаю.

— Давай физическую.

— Е равняется эм а квадрат. Или цэ квадрат? Если эм — это масса, цэ — это скорость, то е — это время.

— А квадрат?

— Че за квадрат? Глупые вопросы ты задаешь какие-то. Какие-нибудь хорошие вопросы задай.

— Почему огонь горит?

— Это химия. Нейтроны, позитроны разлетаются в разные стороны и производят брожение.

— Где нейтроны — в спичке? А позитроны, получается, в чиркалке?

— Это взаимодействие. Когда нагревается сера, происходит ее расщепление. Всякие там молекулы в разные стороны летят, и этот вот разрыв — он похож на… Вонючая у тебя сигара! Ужас… На этот… Взрыв! Все. Оксанке я позвоню, ладно? Две секунды… Ага. Нет.

— Так что происходит со снегом и солью?

— Ну я не знаю, что происходит. Честное слово, я не любопытствовал никогда. Деревья жалко. Плохо, когда солью посыпают.

— А зачем посыпают?

— Чтобы машинки ездили. Чтобы снег таял. Чтобы не колотить ломом. Я физику лучше знаю. О-о-о! Рыбу принесли! Ты отодвинься, я сейчас на нее лимоном жамкать буду, брызнуть может.

— Ладно, Ваня. Бог с ней, с солью. Давай про физику поговорим. Почему летают самолеты? 007

— Потому что они разгоняются. В них горит топливо. На взлете у самолета — постоянно огонь, самолет отталкивается от воздуха и летит. Из сопла идут выхлопы, и, отталкиваясь от атмосферы, самолеты поднимаются в холодные слои. А там, продолжая попукивать вот так этими огнями, меняют эшелон — либо выше, либо ниже, — ищут слой и по нему скользят, как бы планируют. Но если ему надо куда-то на высоту или начал уже падать, то — пук-пук — попукал и выше стал.

— Так все просто? А автомобиль почему ездит?

— Бензин горит — двигает поршни. Поршни двигают всякие колесики, шестеренки, они движут коленный вал, а тот вращает колеса. Примерно та же схема у пароходов, только вместо колес — винты. Я в детстве плавал на пароходе «Иван Сусанин».

003 — А почему не тонут пароходы? Они же тяжелые.

— Поди знай. Я думал, что ванна не будет тонуть по тому же принципу. Но ванна моя утонула в мгновенье ока. Это еще в школьные годы случилось, когда я хотел на ванне переплыть канал имени Москвы. Я оттолкнулся — думал, с помощью шеста буду управлять, а потом подгребать фанеркой. Куда там! Сразу утонула. Весь я замочился. А у кораблей, видимо, железо тоньше, они легче…

— Корабли легче?!

— Ну объем-то у них больше? Там и воздуха больше. Пузырь воздушный внутри больше. Поэтому. Дело в процентах.

— А к астрономии ты как относишься?

— Я отношусь к карте звездного неба большей частью как к украшению, хотя верю в биг-бенд.

— Какой еще «биг-бенд»?

— Или биг-бомб? Теория большого взрыва. Вселенная расширяется, возникнув в одночасье ниоткуда. Это мой светский взгляд. Соответствует изгнанию Адама из рая на Землю.

— А почему мы с Земли не падаем?

— Потому что она крутится, а центробежная сила нас тянет в подошвы.

— Отчего же Земля вертится?

— Когда взорвалось все и появилась наша Вселенная, то все летело и крутилось. И осколок, который потом стал нашей планетой, уже изначально был закручен. А так как вакуум, то Земля до сих пор летит и крутится все время с той же скоростью. А солнце не крутится, оно само по себе летит. Хотя, может быть, вокруг себя оно и крутится. В общем, я думаю, что оно крутится тоже! Вселенная расширяется, и все летит! 005

— Тебя не удивляет, что земная поверхность неоднородна и состоит из воды, суши, болот?

— Ты когда после бани остываешь, на себя посмотри: красный весь, рыхлый. Жуть. А когда планета остывала после взрыва, в нее еще метеориты били, оставляли кратеры. Она одной стороной поворачивалась к солнцу больше, чем другой. И там, где чаще была ночь, наступала влажность, а там, где солнце, там было посуше.

— А вот если копать туннель, то куда он нас выведет?

— Он выведет нас к ядру. Там — огонек. Ядро горячее. Сверху земля попрохладнее, пока в вакуум не переходит. Как пузырек она. Есть еще на земле плесень — это леса.

— А как на других планетах? Есть ли жизнь на Марсе?

— Да. Черти. Их называют инопланетянами, но сущность их демоническая. Мы начали верить в научно-технический прогресс, и у нас появилась новая область, в которой нас можно надуть. Раньше они летали на драконах, на ступах, а теперь вот на тарелках. И все — с целью овладеть бесценной сокровищницей человечества — душой.

— Ваня, а почему на севере холодно?

— Ну что ты ко мне пристал? Я уже жалею, что рыбу заказал, надо было крылышки куриные с соусом. У тебя деньги есть?

— Есть.

— Ага. Потому что север дальше от солнышка, а юг ближе. А солнышко — горячее.

— Почему солнце всходит на востоке?

— Потому что это мера исчисления такая. Людям понравилось так называть. Восток и запад. Корень индоевропейский.

— А у китайцев что — нет востока и запада?

— Нет. У них какие-нибудь уань-мань и дунь-хунь. Это обозначает не восток и запад, а те места, где солнце восходит и где заходит.

— А север и юг?

— Ну так же: мыньг-муньг. Одно справа от того места, где солнце восходит, другое — слева. Скорее всего, север — это слева. Но не у всех народов. Непонятна психология китайцев. Их много, и у них огромная масса бессознательного в слое Вернадского. Он прямо маслянистый у них. Они все есть хотят, кушать, и их слой насыщен голодом.

— А у нас чем насыщена ноосфера?

— У нас — пофигизмом.

— А у французов?

— Я бы еще рульку съел за девяносто пять тысяч, раз у тебя деньги есть. Нет, чой-то надоела рулька. Тревожно.

— Так про французов…

— У французов страна — как кот наплакал. Они едят все, что прыгает. Лягушек едят, устриц, мидий всяких, улиток. А мы не едим лягушек. Для нас там мало мяса, овчинка выделки не стоит. А для них — не западло.

 006 — А у нас медведи больше свиней, в них мяса больше. Почему мы их не едим?

— Не приручили. Мишек же мало. Птиц вот много, они стаями водятся. А потом — мишек кормить надо, а он царапаться станет, того и гляди — укусит. А как их пасти?! Основная-то проблема с этим связана: пасти трудно. Хотя медвежатинка — мясо хорошее, только ссаками пахнет. Мишка же жутко вонючий, коварный зверь.

— Ну хорошо. А свинья — не вонючий зверь?

— Свинка-то? Не, не сильно вонючий. Ну она вонючая, но синтетически. У нее синтетический кал. Их удобно пасти, их много, они добродушные, стайками бегают. Свинью поставишь в четыре угла, в манеж. И кормить просто: она сожрет у тебя что попало, еще от этого жира прибавит. А потом погоняй ее по двору — слой мяса. И опять жир. Как сало, бекон. Или мне рульку заказать?

— А почему вьетнамцы едят собак, а мы нет?

— Ну-у. У нас собаки как друзья, а друзей в России не едят.

— Но лошадь же в России татары едят, а лошадь еще какой татарину друг!

— Это загадка восточного человека. Вот ты же меня сейчас прямо поедом ешь.

— А буренка русскому не товарищ? Крошечка-Хаврошечка…

— Единичный случай. Парадокс.

— Но индийцы же не едят коров!

— У индийцев еще более рафинированные представления о дружбе. Есть индийцы, ко­торые тряпочки на рот вешают, чтоб ни разу комара не съесть. Люди вообще друг от друга отличаются. Вот мы, русские, от вас, азербайджанцев, языком отличаемся, от арабов — языком и цветом, от американцев — психологией. Американцем владеет страстное желание пожить. У нас же с арабами близка психология. У стандартного араба одним из цементирующих его мировоззрение моментов является ожидание следующей жизни после смерти. Соответственно, он так и выстраивает — хочет он этого или нет — свою жизнь. Он может быть безграмотен, а может обладать виртуальными дарованиями, может быть молод или стар, но так или иначе для него эта жизнь только подготовка к следующей. Клево! Как у православных.

— Но в этой-то жизни почему живет, как функционирует человек?

— Потому что… Во время эволюции поначалу химические процессы в природе стали биологическими. Потом появились всякие инфузории туфельки рефлексирующие, потом примитивные организмы, в принципе отличающиеся от инфузории туфельки только объемом своих рефлексий… Потом… Я на самом деле не очень верю в теорию эту. Бог создал людей, и все тут.

— Но почему же человек жизнедействует? Вот ходит, например?

— Потому что это удобно.

— Почему кровь течет?

— Потому что сердце бьется.

— Почему сердце бьется?

— Потому что пульсирует.

— Почему пульсирует?

— Потому что Бог дает сердцу силу. Больше ничего меня не спрашивай. Я от твоих вопросов перегреваюсь. Дурацкие вопросы! Девушка, еще одну маленькую колу и счет.

— Иван, ты не задумывался, как малы наши личные знания рядом с тем, чем обогатило себя за тысячелетия развития человечество?

— Это у тебя малы. Я знаю практически все! Электричество колесики двигает. Это

— Бойлем-Мариоттом разумно придумано. Я психологические законы знаю. Например, что приставка «не» не воспринимается психикой. Я знаю физический закон сохранения энергии. Я знаю самый главный закон — теории относительности. Вот он: все относительно. Эйнштейн придумал. Я знаю грамматику: перед деепричастным оборотом ставится запятая. В конце предложения ставится точка. «Не» с глаголом пишется отдельно. Знаю, как появились языки. От гордыни, когда Вавилонскую башню строили. Сначала было семь-восемь языков-источников. Индоевропейский, фарси, то есть семитский, иероглифический, индейские из Латинской Аме­рики. Это уже сколько? Ну и еще столько же. Я все, что надо, знаю.

— Я тогда слово в слово твои высказывания напечатаю.

— Ага. Печатай. Только половина гонорара моя.

— Почему это твоя?

— Это аморфный вопрос, неопределенный, не направленный к единой цели. Хорошо, не надо гонорара. Ты мне счет оплати. Сто пятьдесят тысяч. Я ж время тратил.

В дополнение к счету официантка Света потребовала с меня еще двадцать пять тысяч — за то, что Ваня, встав из-за стола, устремился к кругу дартса и начал довольно умело посылать дротики в мишень.

008 В это же время ученики Мюллера и Беднорза продолжали исследования в области высокотемпературной сверхпроводимости, последователи Хокинга расширяли представления о нестабильности вакуума в гравитационном поле черной дыры, и постигали тайны квазаров те, кто шли за Шмидтом, Мэтьюзом и Сэндиджем. Человечество продолжало обогащать себя ослепительными россыпями знаний.

Ваня метнул дротик и радостно засмеялся. «Дай, — крикнул, — мобилу, Оксанке пульну!»

РУСТАМ МУСТАФА оглы АРИФДЖАНОВ

при участии Ивана Охлобыстина

и официантки Светы,

фото Е. АТАНОВА, А. ФЕДОРОВА

рисунки САШИ ЧЕКАНОВА (34 года)

и АНДРЮШИ ОРЛОВА (40 лет)

 

“Столица” №20, 1997 год

Безумие


Прежде чем открыть глаза, Федор Леонидович почувствовал запах. Шизофрения пахнет прогорклым медом и водой, которая остается в вазе, когда цветы уже выбросили. Так теперь пахла подушка. И взъерошенные волосы. Но запах стал посторонним, внешним. Федор Леонидович понял, что выздоровел.

Открыл глаза, увидел крашенные масляной краской стены и вспомнил, что лежит в четвертом отделении загородной больницы для психохроников.

Московская область, Лотошинский район, село Микулино-Городищи.

Федор Леонидович прожил здесь, ко02чуя из палаты в палату, двадцать лет. Все это время его преследовали голоса, осколки реальности путались в его голове с осколками бреда, но сегодня вдруг все прошло. Федор Леонидович хотел было сказать доктору, что может выписываться домой, но вспомнил, как много раз уже говорил эту фразу в бреду, и решил лучше подождать, пока доктор сам заметит. Никакого дома у Федора Леонидовича не было, и даже близкие родственники давно отказались от него.

За окном (Федор Леонидович сел на кровати) был конец сентября, утро и первый снег. Красные листья и последние осенние цветы — в снегу. Редкий случай. Оставляя две темных полосы на белой дороге, к административному домику подъехала машина. Из нее вышел совершенно незнакомый человек.

Человеком, приехавшим в машине, был я. Я тогда еще не знал ничего о Федоре Леонидовиче. Я просто приехал писать заметку о больнице для психихроников. Потому что сюда присылают из нашего города и области тех, у кого уже нет надежды когда-нибудь вернуться домой.

Дебют

Микулинская больница, рассчитанная на 450 коек, располагается на территории бывшего какого-то графского поместья. Отделение, в котором лежал Федор Леонидович, перестроено из барской конюшни. Двери выходят в огороженные высоким забором прогулочные дворики.

Когда Федор Леонидович впервые попал сюда, тоже был конец сентября, тоже цветы и снег. Молодой доктор вывел в прогулочный дворик больных на зарядку, и у Федора Леонидовича сразу промокли шлепанцы. Доктор шутил с больными, веселил их. Руки в стороны, ноги на ширине плеч, наклоны, приседания. Больные бестолково толпились в углу, неуклюже повторяли движения доктора, но через несколько минут разбрелись, как сомнамбулы, по каменному коридору, переругиваясь со звучавшими в их головах голосами. Кроме доктора, зарядку продолжал делать один только Федор Леонидович. Ему было страшно, он не мог привыкнуть к болезненной раздвоенности своего сознания и поэтому старался не отходить от доктора ни на ша03г.

До болезни Федор Леонидович работал в научно-исследовательском институте, занимался какой-то математикой или физикой. Написал кандидатскую диссертацию, прошел предзащиту. Ему было сорок два года. Однажды вечером он вернулся домой, поужинал покупными пельменями, выпил бутылку пива и включил радио. Сначала он не обращал ни­какого внимания на бормотание диктора в эфире, но постепенно стал прислушиваться и понял, что речь на волне «Маяка» идет о нём. Сначала дикторша рассказывала про то, как Федор Леонидович хотел защититься и стать старшим научным сотрудником, потом перешла к разъяснению сложной личной жизни ученого. Дикторша знала даже, что Федор Леонидович развелся с супругой и хочет жениться на лаборантке, хотя сама лаборантка не знала еще об этом.

Федора Леонидовича бросило в пот. Он переключил канал, но и по первой программе тот же голос продолжал рассказывать о его сокровенных мечтах. «И не вздумай выключить, — прошипела дикторша, когда Федор Леонидович потянулся к радиорозетке. —04 На тебя объявлен всесоюзный розыск».

Наскоро одевшись, Федор Леонидович выбежал на улицу, но радио преследовало его и рассказывало на всю страну о каждом его шаге.

«Стоп! — сказал себе Федор Леонидович. — Я, наверное, заболел. Сошел с ума. Мне нужно к врачу».

Радио засмеялось: «Ты же не знаешь, как попасть к психиатру…» И это была правда. Днем можно пойти в диспансер, а ночью куда? Федор Леонидович решил идти в милицию.

— Помогите мне, я слышу голоса…

— Пьяный? — резюмировал дежурный милиционер в отделении.

Радио хохотало. Федор Леонидович не нашел ничего лучшего, как дать милиционеру пощечину, за что был немедленно избит, помещён в камеру предварительного заключения и оттуда на следующий день — в психиатрическую больницу.

— Вы должны привыкнуть к своей болезни, — сказал доктор.

— Меня скоро выпишут?

— Ну, не знаю… Через несколько дней мы купируем острый психоз. Через месяц, может быть, добьемся ремиссии. Снизим дозу лекарств и отпустим на месяц домой. А там посмотрим. 05

Доктор ошибался или врал. Ремиссии добиться не удалось. Голоса не исчезли. Федор Леонидович просто немного привык к ним, тем более что сильные лекарства подавляли тревогу и позволяли как-то контролировать бред. Федор Леонидович пил эти лекарства двадцать лет, каждый день, вплоть до сегодняшнего утра.

Сильная личность

— Доктор, — я сидел в кабинете главного врача и играл с пуделем по кличке Петрович, — а может быть, те миры, которые видят больные, и те голоса, которые они слышат, существуют на самом деле?

— Конечно, — ответил доктор. — Больные бредят тем, что видят по телевизору.

— То есть это мы придумываем их бред?

— В каком-то смысле.

— А можно сопротивляться бреду?

— Да. Слышали про психиатра Кандинского? Он же описывал собственную болезнь. Просто сильная личность…

— Что такое сильная личность? Интеллект? Образованность? 06

— Нет. Интеллект и образованность только усложняют бред. А сильная личность…

И тут доктор показал мне дневники Федора Леонидовича.

К концу первого года своего пребывания в больнице, когда первый ужас перед голосами прошел, у Федора Леонидовича появились провалы в памяти. Ему сложно было вспомнить, например, какое сегодня число, год, месяц. Иногда он забывал собственное имя, страну, город и самые простые математические формулы.

Доктор объяснил Федору Леонидовичу, что шизофрения — это процесс. Сознание человека раздваивается, причем больная поло­вина души понемногу начинает подминать под себя здоровую.

— Можно с этим как-то бороться? — спросил Федор Леонидович.

— Мы даем вам лекарства, — ответил док­тор. — Что еще?

— Дайте мне еще… — Федору Леонидовичу показалось, что он придумал чрезвычайно простой и эффективный план борьбы с болезнью,— дайте мне тетрадь и карандаш.

— Зачем? — поинтересовался доктор.  07

— Я буду записывать все… число, год, собственное имя…

К истории болезни Федора Леонидовича приложено несколько тетрадей. Первая начинается так: «Двадцатое сентября. 1978 год. Россия. Москва. Меня зовут Имярек. Я заболел. Голосов, которые я слышу, на самом деле не существует. Это болезнь. Если становится страшно, я обращаюсь к доктору, доктор дает мне лекарства…» И так далее. На следующей странице дата меняется, прочая информация повторяется с невероятным педантизмом.

Каждое утро Федор Леонидович, заглядывая во вчерашние записи, начинал складывать мир сначала: вспоминать, кто он, где он и почему он здесь. Память слушалась плохо, и поэтому на самые нехитрые воспоминания уходил целый день. Иногда Федор Леонидович делал ошибки и повторял их потом месяцами, пока не делал новые.

— Ну и какое сегодня число?.. — спросил как-то раз доктор.

— Двадцатое сентября восемьдесят третьего года, — гордо прочел больной по тетрадке, поднял глаза и увидел на лице доктора виноватую улыбку. — Что? Неправильно?

За окном падал снег. Большая елка во дворе была увешана аляповатыми пластмассовыми игрушками.

— Сегодня, — доктор покачал головой, — тринадцатое января. Старый Новый год. И не восемьдесят третьего, а восемьдесят четвертого года.

После этого случая Федор Леонидович перестал вести дневник. Он приложил столько отчаянного труда, ремонтируя свой мир, но мир все равно разрушился. Болезнь растоптала его, превратила в беспомощное, бездомное, жалкое животное. Двадцать лет управляла им, как кукольник управляет марионеткой, а потом вдруг отпустила на свободу.

Солнечная ракета

Когда Федор Леонидович поступил в отделение, кроме шизофреников там лежали эпилептики, алкоголики и два сифилитика с провалившимися лицами, кривыми, как ятаганы, ногами и невероятной красоты синими глаза­ми. Нелеченый сифилис на последней стадии дает тяжелейшие психозы.

Сифилитики скоро умерли и новых не поступало. Шизофреники держались замкнуто и почти не общались друг с другом. Зато эпилептики играли каждый вечер в домино, предсказывали погоду и однажды устроили бунт. Вечером, когда медсестра делала обход, ее схватили, связали, отобрали ключи и, пока примкнувшие к бунту алкоголики избивали санитаров, открыли все замки и убежали в лес.

Федор Леонидович посмотрел в черный проем двери, и голос позвал его: «Иди…» И Федор Леонидович пошел. Он шел всю ночь. Звезды говорили с ним, а деревья все норови­ли превратиться в страшных деревянных людей. Тогда Федор Леонидович подумал, что мир состоит из веселого и грустного вещества, и что веселое вещество испарилось и в мире осталось только грустное. Федор Леонидович сел под деревом и решил умереть. У него только не хватало сил понять, что именно для этого нужно сделать.

— Ты замерзнешь так и умрешь… — сказал голос над головой. — Пойдем.

08 Это говорила не звезда и не дерево, а микулинский участковый, которого вызвали искать убежавших из отделения больных.

— Я не пойду никуда, — прошептал Федор Леонидович.

— Брось, — милиционер улыбнулся обнадеживающе и доверительно, — полежишь, подлечишься, потом придешь служить к нам в милицию. Мы тебе квартиру дадим.

Милиционер пошутил, конечно, насчет квартиры, но Федор Леонидович писал ему потом письма каждый месяц, продолжая по-детски надеяться, что его возьмут служить в милицию и дадут квартиру.

Кроме писем, бессвязных, неразборчивых, с наползающими друг на друга строчками, Федор Леонидович писал еще проект солнечной ракеты. После неудачи с дневником и жуткой ночи в лесу сознание его со­всем помутилось. К истории болезни Федора Леонидовича приложены многочисленные чертежи, похожие на рисунки пятилетнего ребенка, расчеты с интегралами, выведенными из бессмысленных иксов и игреков.

Федор Леонидович был уверен, что каждый отдельно взятый человек обладает лишь небольшой частью знаний о мире, нужно сложить эти знания, построить солнечную раке­ту и полететь к светлому будущему живых, мертвых и детей.

Федор Леонидович смотрел на больных и думал, что каждый из них умеет что-то, чего не умеет он:

— Руки вверх! — говорил, например, двадцатилетний олигофрен Дима, направляя на Федора Леонидовича дуло игрушечного автомата.

Этот Дима всегда ходил с автоматом. У не­го было разрешение на ношение оружия с подписью главного врача и больничной печатью. Еще у Димы была любовь со слабоумной девочкой из женского отделения. Они гуляли иногда, держась за руки. То есть Дима держал девочку за руку, а девочка держала на руках кошку. Тщательнее всего Дима скрывал от своих товарищей, что влюблен в девочку. Дима знал, что жениться ему нельзя, потому что провалы в памяти. Он хотел работать каменщиком. Иногда кричал и бросался с кулаками на санитаров.

Федор Леонидович понимал, что в светлом будущем живых, мертвых и детей Дима должен заведовать любовью. Но договориться с Димой не было никакой возможности, и поэтому Федор Леонидович просто отворачивался, накрывался с головой одеялом и продолжал думать обрывки мыслей про солнечную ракету.

Потом началась перестройка. В больнице пропала всякая еда, кроме картошки. Федор Леонидович мало страдал от этого, поскольку был совершенно равнодушен к пище, никогда не испытывал чувства голода и, если бы его не кормили, просто умер бы, как умирают от истощения, во сне. Однако же отсутствие нормального питания навело Федора Леонидовича на мысль о начале Третьей мировой войны, и он стал чуть ли не каждый день писать письма Горбачеву.

Как-то раз в микулинскую больницу приехала минздравовская комиссия из Москвы. Комиссия должна была разобраться, связана ли начавшаяся тогда в больнице эпидемия туберкулеза только с плохим питанием или есть другие причины. Но Федор Леонидович был уверен, что это приехали к нему от Горбачева по поводу ракеты.

Завидев из окна подъезжавшую машину, Федор Леонидович стал поправлять мятый ворот больничной пижамы, приглаживать беззубой расческой волосы. Потом вдруг забыл, зачем он все это делает, сел на кровать и заплакал от беспомощности. Комиссия пошла сначала к главному врачу, потом в женские отделения, потом на пищеблок. Федор Леонидович лежал и ждал. Засыпал, просыпался и засыпал снова. Реальность путалась в его голове со снами, сны — с бредом. Время от времени к Федору Леонидовичу подходил бритый наголо больной и начинал водить руками над головой изобретателя.

— Уйди вон! — кричал Федор Леонидович.

— Не могу, — невозмутимо отвечал бритый. — Я получил задание лечить тебя гипнозом.

— Я не больной! — злился Федор Леонидович. — Это ты больной! Отойди! Ко мне приехали! Ты сумасшедший! Подумают, что и я тоже, и тогда мы все погибнем.

Когда комиссия вошла в отделение, Федор Леонидович спал. Его разбудили и спросили, как он себя чувствует. Федору Леонидовичу стало ужасно стыдно: он вспомнил, что не умывался и не причесывался.

— Раньше надо было приходить! — закричал он. — Теперь все! Поздно! Планета погибла! Светлое будущее живых, мертвых и детей недостижимо! Просрали все! Тихо! Давайте снизим тон, поговорим спокойно, а потом расстреливайте меня! Всех не расстреляете!

09— Успокойтесь, успокойтесь, — испуганно забормотал непривычный к душевнобольным проверяющий из Москвы, обернулся и быстро зашагал прочь.

Все надежды рухнули. Федор Леонидович почувствовал, что совершил какую-то непоправимую ошибку, но не мог понять какую. И тут его осенило, он пошарил по карманам, догнал проверяющего:

— Стойте! Стойте! В знак традиционного гостеприимства примите от меня этот подарок… — и протянул на измазанной йодом ладони две карамельные конфеты «Вишенка».

— Возьмите, — шепнул проверяющему доктор.

Превозмогая отвращение, проверяющий, надо отдать ему должное, конфеты взял, по­благодарил, вышел, и дверь за ним закрылась.

В истории болезни Федора Леонидовича лежит письмо, написанное им в ту памятную ночь президенту СССР Михаилу Горбачеву:

«Президенту Союза Советских Социалистических Республик имени Ленина Горбачеву

Михаилу Сергеевичу от Имярек, по профессии инвалид первого разряда заявление:

Дорогой Михаил Сергеевич! Именем планеты Земля, Солнца и звезд, именем всех галактик и живой стратосферы прошу меня понять.

Дорогой президент, ради ваших родите­лей, детей и внуков убедительно прошу понять меня.

Ради спасения жизни мира, вечного свет­лого будущего, живых, мертвых и их потом­ков прошу меня понять».

Показывая проверяющему это письмо, доктор улыбнулся печально и пробормотал про себя:

— Как же тебя понять, Федор Леонидыч, дорогой?.. Как же тебя понять-то? — и потом вслух добавил: — Видите, он пытается складывать сознание по кусочкам, а оно не складывается… Пытается придумать ракету, чтобы полететь к светлому будущему, а ракета не придумывается. Только все бред какой-то выходит и галиматья… Жалко.

Кто я?

После этого случая доктор решил изменить Федору Леонидовичу дозировку лекарств, и это помогло. Федор Леонидович стал спокойнее, забросил проект ракеты и стал далее выходить на улицу и помогать по хозяйству. 10

В микулинской больнице есть отделение, где лежат умирающие бабушки. Это самое грустное отделение. Там пахнет смертью, мочой и пролежнями, потому что не менее пятнадцати бабушек ходят под себя. Сестры и санитарки регулярно моют лежачих и меняют белье, но запах все равно остается.

Однажды, когда Федор Леонидович помогал штукатурить в этом отделении стену, огромная старуха лет девяноста остановила его и сказала:

— Отпустите меня домой. К маме. На один день. Я поеду и вернусь.

С этого дня идея дома и возвращения домой стала волновать Федора Леонидовича не на шутку. Преодолевая Свойственную шизофреникам замкнутость, он расспрашивал старух о доме. Ему казалось, что эти непонятные, пахнущие мочой и смертью существа в платочках знают способ вернуться домой, только скрывают его от мужчин. Однако, ес­ли принести им яблоко или шоколадку…

Женщина по имени Капа рассказала Федору Леонидовичу, что человек состоит из двух половин, причем одна половина живет дома, а другая — в психиатрической больнице. Беда только в том, что больная половина человека никак не может вспомнить адреса здоровой.

Другая женщина, которую все звали Тонечкой, утверждала, будто действиями всех людей на земле управляет Невидимая.

— Вот ты знаешь, у нас вчера Никитишна умерла, — шептала Тонечка. — Так я сама слышала, как ночью Невидимая подошла к ней и сказала: «Умри».

Тонечка говорила, что Невидимая запрещает спать, но не запрещает есть. Иногда Невидимая пугает, и тогда надо быстро-быстро кружиться на одном месте или, если успеешь, бежать к доктору и пить лекарства.

Федор Леонидович слушал и удивлялся. У него была тогда полоса просветления, и он понимал, что бред — это бред, хотя и продолжал бредить. Однако же по сравнению с бредом мужчин старушечий бред казался ему каким-то опасным колдовством.

Когда ремонт почти уже был закончен, та самая старуха, которая просилась домой к маме, сказала Федору Леонидовичу, что человеком быть очень трудно и скоро она станет теленочком.

— Почему, — спросил Федор Леонидович, — трудно быть человеком?

— Потому что, — отвечала старуха, складывая губы так, что рот ее становился похожим на клюв, — желтое тело не похоронено. Надо похоронить его, и тогда все вернутся домой.

Федор Леонидович на секунду подумал, что под желтым телом старуха имела в виду солнце, сразу же вспомнил о своей солнечной ракете, но тут же запретил себе думать этот осколок мысли.

На самом деле Федор Леонидович знал, что старухи все только путают, что есть простой и очевидный путь домой. Выздороветь и уйти. Элементарно. Надо только ждать и стараться. Пить лекарства. Слушаться врачей. И тогда однажды ты проснешься здоровым.

Так, собственно, и случилось. В тот самый день, когда я приехал писать заметку про микулинскую больницу для психохроников, Федор Леонидович проснулся здоровым. Настолько здоровым, что смог достаточно, по-моему, логично рассказать мне печальную свою историю. И уже на следующий день, 24 сентября 1997 года, через двадцать лет после того, как радио стало рассказывать его мечты, Федор Леонидович отправился домой. И вот как это было.

Печенье

Прежде чем открыть глаза, Федор Леонидович почувствовал запах. Шизофрения пахнет прогорклым медом и водой, которая остается в вазе, когда цветы уже выбросили. Так теперь пахла подушка. И взъерошенные волосы. Но запах стал посторонним, внешним. Федор Леонидович открыл глаза, увидел крашенные масляной краской стены и вспомнил, что лежит в четвертом отделении загородной больницы для психохроников. За окном (Федор Леонидович сел на кровати) был конец сентября, утро и первый снег. Красные листья и последние осенние цветы — в снегу.

11 Потом, впервые за двадцать лет, Федор Леонидович почувствовал голод. Встал и, опираясь на палку, пошел к сестринскому посту, где за запертой дверью хранились у каждого больного конфеты и печенье. Палка стучала. Федор Леонидович вспоминал те времена, когда месяцами в больнице не было никакой еды, кроме картошки. И те, еще более давние, когда каждую неделю приезжали родные и привозили апельсины в авоське. Сейчас, двадцать лет спустя, Федор Леонидович вспомнил, чем отличается вкус апельсинов от вкуса картошки.

— Можно мне печенья… — старик пригладил взъерошенные волосы, и на ладони у него остался запах шизофрении.

— Проголодался? — медсестра открыла дверь в кладовую тяжелым металлическим ключом, похожим на те, которыми пользуются проводники в поездах дальнего следования.

В психиатрической больнице все двери всегда запираются. Передачи от родственников, сладости и сигареты, которые больные покупают в лавке, медсестра прячет под ключ и выдает каждый день понемногу. Иначе нельзя: больные ничего не могут сохранить. Если у них вдруг оказывается больше печенья, чем можно съесть за один раз, они раздаривают, выбрасывают или просто теряют излишки.

Федор Леонидович вспомнил, как однажды, когда он разбушевался и стал кричать, медсестра, позвав двух санитаров, связала его и ударила тем самым ключом, которым сейчас отпирала кладовую. Нарочно или случайно? Какая разница…

— Ты бери побольше, побольше… ешь… — у медсестры был такой виноватый вид, как будто она действительно ударила тогда Федора Леонидовича ключом.

— Мне много не надо, — старик улыбнулся, пытаясь показать, что не обижается. — Пусть еще на завтра будет… На послезавтра… Мне, кажется, как-то легче стало.

— Конечно, — медсестра отвернулась и заплакала.

Внезапное исцеление Федора Леонидовича от шизофрении называется предсмертной ремиссией. За несколько часов или несколько дней до смерти, когда обмен веществ перестраивается уже ей в угоду, человек, много лет бредивший, вдруг приходит в себя. Это верный признак. Вот поэтому и плакала медсестра, зная, что все печенье, которое Федор Леонидович не съест сегодня, завтра придется раздать другим.

Федор Леонидович тяжело ковылял по коридору, правой рукой опираясь на палку, а в левой сжимая последние в своей жизни четыре печенья.

Он шел, как сквозь заколдованный лес. Больные в коричневых пижамах были похожи на ожившие деревья, которым какой-то жестокий волшебник приказал ходить, но не объяснил зачем. Одутловатые лица. Тяжелые взгляды исподлобья. Один человек, работавший в Волоколамске экскаваторщиком, раскопал главную площадь города, потому что увидел в бреду, как страшные черные люди зарыли там его тещу. Другой человек поджег собственный дом, потому что чеченские террористы сошли с экрана телевизора и устроили в его доме штаб. Третий видел, как приземлились инопланетяне, и пошел работать к ним разведчиком.

За спиной Федора Леонидовича щелкнул замок, и доктор ввел в отделение меня, одетого в белый халат. Неторопливый старик со своей палкой занимал всю ширину коридора, так что нам волей-неволей пришлось идти следом.

Наконец Федор Леонидович доковылял до палаты и тяжело опустился на кровать. Я подошел к нему и поздоровался. Федор Леонидович спросил меня, какое сегодня число, и я сказал:

— Двадцать четвертое сентября девяносто седьмого года.

— Девяносто седьмого? — за двадцать лет у Федора Леонидовича не осталось слез. — Девяносто седьмого… — повторил он. — Как же все-таки бессмысленно я прожил жизнь.

Потом Федор Леонидович ел печенье и рассказывал. А я слушал. Он рассказал мне все, доел последнее печенье, хотел встать, но не смог. Больше никогда.

Медсестра плакала, когда ставила Федору Леонидовичу последнюю капельницу, а он сказал:

— Что вы плачете? Я же выздоровел.

Медсестра порывалась немедленно ехать на моей машине в Москву за лекарствами, но доктор сказал, что ничего уже не поможет.

И тогда я задал вопрос, за который мне стыдно до сих пор. Я задал его доктору, но Федор Леонидович услышал. Я спросил:

— Доктор, если бы у вас был выбор: сойти с ума или умереть?..

— Я предпочел бы умереть, — сказал доктор. — В моем возрасте…

Доктору было лет шестьдесят.

Федор Леонидович улыбнулся. Я посмотрел на доктора и подумал, что один единственный день просветления… несколько часов ясности перед лицом неминуемой смерти стоят того, чтобы двадцать лет глотать галоперидол в Доме скорби. Потому что жизнь священна, разум бесценен, и, чтобы понять это, надо собрать его из мелких осколков, как мальчик Кай собирал слово «вечность» из кусочков льда. Во что бы то ни стало. Именем планеты Земля. Ради светлого будущего живых и мертвых. 12

Домой

Федор Леонидович умер на рассвете. Его похоронили на микулинском кладбище, где вот уже почти сто лет хоронят душевнобольных. Кроме медсестры, его никто не оплакивал, потому что родственники отказались от него, выписали из квартиры и прописали в больнице.

Разве что собака. Говорят, всю ночь в Микулино выла собака, и от этого больные во всех отделениях проснулись и стали бродить по коридору, как деревья, которым жестокий волшебник приказал ожить, но не объяснил зачем. Еще на территории больницы в ту ночь не было электричества и шел снег.

Я возвращался в Москву по новой Рижской дороге. Водитель гнал со скоростью 150 километров в час и расспрашивал меня «о психах».

— Пожалуйста, — сказал я, — никогда не называй их психами. Они больные. Понимаешь?

— Понимаю. Ладно. Ну, что там? Что ты там видел?

Я молчал. Я не знал, как объяснить, что видел в Доме скорби — надежду.